Галина Щербакова

Снег к добру

***

К Майским праздникам в город вернулся Федя Марчик. Бородатый, с розовой проплешиной, в модной курточке, он собирал вокруг себя народ и вещал:

– Столица, братцы, не для белого человека. Снес я в крематорий двух мужиков на четвертом десятке и понял: надо смываться. Трусцой, рысцой, чем можешь. У тех мужиков было все – степени, спецбуфеты, заграничные визы. А легли – и не встали. Столица – это, родные мои, мясорубка. Входишь цельным куском – выходишь фаршем. И это при том счастливом обстоятельстве, если тебя не обмотает вокруг винта… А я хочу ходить на работу пешочком, не торопясь, хочу дышать носом и смотреть на девочек. Хочу патриархальности!.. Я человек полный, темп не для меня. Он разрушает мой образ. И вообще… Свои семьдесят я желаю прожить полностью… Меньше мне не нравится. Семьдесят полноценных, обеспеченных здоровьем годочков.

Среди Фединых слушателей были верующие и неверующие. Первые кивали и похлопывали Федю по круглому мягкому замшевому плечу.

– Правильно, старик! – говорили они.– У нас и снабжение в норме, и хороший телевизор две программы из Москвы запросто берет. И тихо, лесом пахнет…

Неверующие в свою очередь делились на злорадных и сочувствующих. Злорадные полагали, что Федю турнули из столицы за недостаток ума. Вот он и приспосабливает к себе старую, придуманную неудачниками истину, что, мол, лучше быть первым в деревне… А вообще так ему и надо… Высоко взлетал, да на то же место сел… Сочувствующие тоже не верили Феде, но соболезновали – как ему, должно быть, бедному, горько там, в глубине души. Себя представляли в его замшевой шкуре и ежились. Не по себе рубить дерево – ох какое это вредное для здоровья занятие…

Ася наскочила на Федю, неся полную предпраздничную авоську. Тот не спеша шествовал из пединститута, где получил место на кафедре, в «доме возле леса, где по утрам такой густой настой хвои, что обалдеть можно»…

Он поцеловал Асю в щеку, и она долго потом ощущала прикосновение мягких Фединых губ, пахнущих заграничной жвачкой.

– Старуха! – сказал Федя, воздевая руки.– Слушай меня! Ходить надо медленно, пережевывать пищу тщательно, тяжестей не носить и улыбаться, улыбаться, улыбаться… Идти, так сказать, от внешнего к внутреннему.

Асе уже передавали этот его монолог слово в слово. Она слушала и про себя отмечала – все точно. Нашел-таки формулу для оправдания своих неудач. Федя-пустыня, а туда же… Федей-пустыней его прозвали, когда он, волею каких-то дурацких обстоятельств еще в институтские времена, возглавил в обкоме комсомола лекторскую группу и стал поучать биологов, физиков и славистов, поправляя всех их с «точки зрения марксизма», пока его энергично не остановили. Вот тогда и пошло это точное – Федя-пустыня.

– Перестань, Федя! – не выдержала Ася.– Я это все уже знаю, мне рассказали.

Федя не обиделся. Он благодушно улыбнулся и, наклонившись к Асиному уху, спросил:

– Все не можешь простить? Неужели на всю жизнь затаила обиду? Не гуманно, Аська!

Дело в том, что пять лет назад в Академию общественных наук было представлено две кандидатуры – Федина и ее. Ася спала и видела возможность поехать учиться. В работе был кризисный период, когда кажется – все исчерпано, все написано, когда стало муторно от однообразия рубрик и тем: застрельщики соревнования, письмо позвало в дорогу, с любовью к природе, педагогические раздумья… Казалось – тупик!.. И вдруг такая возможность – учеба, Москва. Даже разлука с семьей казалась не страшной. Но в академию послали Федю, а ей сказали так:

– Есть у тебя один недостаток. Женщина! Тебя даже рассматривать не стали. Федя, конечно, менее подготовлен, он навсегда останется «рядовым» мальчиком в хоре, но зато – мужчина…

Говорил так хороший знакомый, ответственный товарищ. Ради этого душевного разговора он даже вышел из-за стола, и они стояли у окна его кабинета, у шелковой лимонной шторы. Нельзя было ни обижаться, ни возмущаться, потому что всякий разговор у шторы – он и есть разговор у шторы, тет-а-тетный, так сказать. Тем более, если слово «женщина» произносится с нежнейшей мужской лаской и легким прикосновением к плечу.

Тут, у окна, и Феде можно было дать объективную оценку – мальчик в хоре,– и это не имело никакого отношения к тому, что отточенные в положительных формулировках характеристики на него уже были подписаны. Эти тонкие сложности или сложные тонкости выдвижений – как хочешь их назови – Ася уже давно постигла.

В общем, Федя поехал, а Ася осталась. Понемногу пережила кризис, успокоилась. А теперь Федя вернулся. Борода, степень, курточка, плешь, трубка, жевательная резинка, слово «шокинг»…

– Тебя бы Москва расплющила,– сказал он в ту встречу.– Поверь мне на слово.

– Ладно,– ответила Ася.– Расплющила так расплющила.

– И знаешь, давай дружить,– предложил Федя.– Я могу стать твоим внештатным автором. Про что бы тебе накропать?

…На Майском празднике они оказались в одной компании. Федина жена Валя и Ася мыли на кухне тарелки. На Вале был франтовской брючный костюм и длинноволосый, пепельно-сиреневого цвета парик.

– Хочешь, продам? – сказала Валя о парике.– Мне он надоел.

– Я не решусь напялить такой,– ответила Ася.– Еще не доросла до понимания.

– Чего там понимать? – удивилась Валя.– Мода не требует понимания. Москва вся в париках. А тут иду по улице – оборачиваются. Темнота!

– Тебе не жалко было уезжать из Москвы? – спросила Ася.

– Знаешь, когда в любой момент можешь вернуться, не жалко…

– То есть как это – в любой момент? – удивилась

Ася.

– Я же не выписалась,– пояснила Валя.– Квартира за нами. Сдали одному аспиранту, он жену с собой привез… Такая любовь!..

– Разве так можно? – удивилась Ася.

– Не можно – нужно,– ответила Валя.– Нужно. Сын подрастет, поедет учиться, а у него – нате вам! – прописка.

– Не понимаю,– сказала Ася.– Значит, вы сюда не насовсем?

– Почему? Я в Москве жить не хочу, но прописку не отдам. В случае каких осложнений, мы с Федей договорились,– разводимся. Фиктивно, конечно…

– Треплешься? – В дверях стоял Федя, неодобрительно глядя на Валю.

– Аська своя! – махнула рукой Валя.– Своим можно. И что мы с тобой, первые?

– Загонишь ты меня в гроб своим языком,– сказал Федя и приобнял Асю.– Не слушай ее. Никуда теперь я из родных краев не тронусь.

Ася рассказала все Аркадию. Он не удивился, не возмутился. «Ну и что?» – «А ты бы мог иметь две квартиры? И там, и тут? Смог бы?» —спросила она. «Не дадут,– засмеялся Аркадий,– а то бы смог…» – «Не выдумывай! – оборвала его Ася.– Никто бы из наших не смог».

«Наши» – и сердце затопляла нежность. «Я становлюсь сентиментальной,– думалось Асе.– И пусть. Наших всегда буду любить».

…И почему ее так разволновал приезд Феди? Неужели сидит в ней старая обида? Ведь она тогда еще себя убедила: в логике «нужен мужчина» есть какой-то резон. Взять ту же любимую подругу Маришу. Два-три года от силы потребовалось, чтобы уяснить и ей, и всем вокруг, что любая работа, если она грозит «вечно женственному», для нее – катастрофа. А какая работа не грозит? Разве есть такая? Взять хотя бы это умиление в очерках о замечательных женщинах по поводу того, что они – это же надо! – со вкусом одеваются, красиво причесываются, следят за ногтями… Потому что всем ясно – времени на это не хватит. Самой талантливой женщине надо втрое больше усилий, чтобы чего-то добиться, чем самому завалященькому мужичонке. Нет, на Федю нечего было обижаться, и Ася не обижалась. А вот теперь он вернулся, и выяснилось, что обида – даже не обида, а что-то там все-таки шевелится. И это «что-то» не может простить Феде глупой болтливости, запаха жвачки, снисходительной манеры всех поучать. Не может простить разговора о «родных краях», показного, наивного простодушия. В общем, весь он, Федя, со своей Валей в сиреневом парике – ее, Асин, неприятель. И не только Асин. Мысли снова вернулись к «нашим». Когда учились в университете, называли себя «шестидесятниками». Слово это первым произнес Володя Царев, отличник и лидер всех студенческих движений. «Мы выходим в жизнь во времена славные шестидесятые…» Он был такой. В полемическом задоре мог создать любую неожиданную теорию. Из ничего. Из слова. Из дыхания. Трепач был вдохновенный. Но историки спустили на него собак. Неточно, неверно насчет во все времена славных; ври, ври, да не завирайся. Но Володя был как лев. И всех увлек этим определением. Стали называть себя «шестидесятниками». В самом слове была какая-то магия. Самоотверженность, бессребреничество, великодушие, нетерпимость к подлости, идейность, духовность. Вот в чем был смысл этого слова. Однажды она рассказала обо всем этом Олегу Воробьеву, когда они засиделись на кухне с его материалом. В голову не могло Асе прийти, что Олега это взбесит. «Болтовня! – возмутился он.– Чванство высшим образованием!» Ася не стала спорить. У Олега было девять классов и был талант. Он страдал от незнания каких-то вещей и, страдая, нападал на всех, проявляющих «осведомленность». Как вот сейчас. Она тогда увела разговор в другое. Это неважно, что Олег ругался. Он, по сути, тоже был «нашим», «шестидесятником». Живет Олег сейчас в Москве, в крохотной квартирке с двумя детьми, восемь месяцев в году – в дальних командировках. Шлет к праздникам открытки: «Скучаю по твоей кухне, по твоему чаю». Но разве приедет? Когда ему?