Пока она говорила это голосом, тающим в мечтательном шепоте, какого я раньше у нее не слыхивал, лунные человечки подкрались поближе и слушали ее слова, затаив дыхание. И вдруг я услышал сдавленный голос Яна:

— Старый Человек уйдет от нас… на Землю!

И потом — плач. Странный, трогательный, негромкий плач.

И вот что удивительно! Обычно раздражал меня и злил плач этих человекоподобных, а сейчас — не знаю, то ли из-за волнения, которое пробудили во мне неожиданные речи Ады, то ли из-за мысли о последнем пути в пустыню, под лучи Земли, но только обуяла меня великая скорбь и жалость.

Я повернулся к ним, и Ян, видимо приободренный моим взглядом, вышел вперед и заговорил, глядя мне в глаза:

— Старый Человек, это уже бесповоротно? Тебя там уже ждут? Ты уже возвестил о своем прибытии? И мы должны остаться одни?

И тут — словно меня кто обухом по голове хватил! Только одна вспышка, одна только мысль: «Пушка!»

Да! Пушка! У могилы О'Теймора, там, в пустыне!

Все завертелось у меня перед глазами, я прижал обе руки к сердцу, боясь, что оно выскочит из груди. Глаза я вперил в краешек земного диска, виднеющийся над горизонтом, а в мозгу сверкали теперь какие-то неистовые молнии: путешествие, пустыня, пушка, выстрел, братья мои земные, дневник… а потом — серый туман, в котором тает все… Я понял: это смерть!

Я совершенно забыл, где нахожусь и что творится вокруг. Они, онемев, глядели на меня, надо полагать, с величайшим изумлением, но я их не видел. Как сквозь сон, долетел до меня только голос Ады:

— Отойдите, Старый Человек говорит с Землей. Скоро он нас покинет.

Опомнившись несколько от первого ошеломляющего впечатления, которое произвела на меня эта мысль, я увидел, что остался в одиночестве.

Я понял, что это — откровение, что я должен идти в пустыню, найти пушку, переслать Земле последнюю весть и последнее приветствие и — умереть в пустыне.

Несколько позже я сказал Аде и Яну о своем решении; они выслушали меня, угрюмо понурив головы, но без малейших возражений, словно были готовы к этому.

О своем возвращении к морю они и говорить перестали. Хотят остаться тут до самого моего отъезда.

Сейчас Солнце, если стоишь лицом к Земле, находится справа; прежде чем оно опишет полукруг и станет с левой стороны, принося день на пустынное полушарие, — я отправлюсь в путь.

* * *

Итак, кончилась моя лунная трагедия! Я здесь, где впервые увидел на Луне луга, зелень, жизнь; тогда я прибыл сюда, совершив путешествие через смертоносную пустыню, теперь собираюсь совершить это путешествие во второй — и в последний раз.

Мрачна душа моя, но спокойна. Я смотрю на минувшую жизнь, и кажется мне, что пора подвести итоги. Хотел бы я, как делают на Земле люди, готовясь к смерти, исповедаться в грехах, но — странно! — на язык просятся только несчастья мои! Может, это одно и то же?

Господь, ты, который одинаково слышишь и ничтожнейшего червяка, и грохот миров, летящих в пространство, ты, который видишь меня тут, на Луне, как некогда видел меня на Земле, прими эту исповедь, в которой я признаюсь, что был грешен и несчастлив!

Когда я был ребенком, тесно мне было на Земле, которую ты для меня создал, и я непрестанно устремлялся мыслью на крыльях желаний к далеким мирам, сверкающим на небосводе, даже избегал материнских ласк, чтобы мечтать о чудесах, которые ты создал — не для меня! Грешен я был и несчастлив!..

Когда я подрастал и впитывал те крупицы знания, которые ты разрешил получить людям, душа моя все кричала «мало!» и грезила о том, чтобы сорвать заветные печати и сдернуть завесу, твоей рукой задвинутую. Грешен я был и несчастлив.

А едва созрел я, обуяла меня жажда витать в пространстве — будто бы, стоя на Земле, я не был также в безмерности Вселенной и не летел над безднами, — и я воспользовался случаем и с легким сердцем покинул мать-кормилицу ради серебряного, обольщающего лунатиков лика Луны. Грешен я был и несчастлив…

Я видел смерть друзей и товарищей, и душа моя разрывалась, но я готов был спорить с ними из-за глотка воздуха, чтобы продлить жизнь, или из-за женщины, которая не принадлежала никому из тех, кто простирал к ней руки… А будучи свидетелем ее горя, пассивным виновником которого сам же и стал, я не сделал ничего, чтобы избавить ее от этого горя… Грешен я был и несчастлив…

Я остался один в этом страшном мире, куда попал по собственной воле, и было мне доверено молодое поколение человеческое, а я не сумел пробудить в нем душу и обратить его взоры к небу. Да, вместо любви питал я презрение к несчастным и позволил, чтобы они чтили меня, хотя одного Тебя чтить надлежит… Грешен я был и несчастлив…

А теперь, изломанный болью, изнуренный тоской, покидаю тех, кого судьба доверила моему попечению и руководству, и иду навстречу последнему печальному блаженству — смерти перед ликом Земли!

Грешен я, Господи, и несчастлив!

Жизнь моя разломилась на две большие части, одна из которых была стремлением к неизведанному, а другая — тоской по утраченному… Но обе были печальны и невыразимо мучительны…

И не достиг я того, чего жаждал, ибо вот сделал всего лишь ничтожный шаг по Вселенной, а не познал даже тайн того места, где нахожусь. Напрасно я всем пожертвовал, напрасно преодолел лазурные просторы, прошел через пустыню, что страшнее любой земной, тщетно прожил я десятки лет на этой серебряной планете: вокруг меня и сегодня тайны, как полвека назад…

А того, по чем я тоскую, — знаю — никогда мне не вернуть.

И вот — вся жизнь моя!

Пора! Пора уж ей окончиться.

С любовью и страстным нетерпением гляжу я на пустыню, куда вскоре спущу свою машину, чтобы быть одиноким — до самой смерти.

Эти люди, последние, которых я вижу, останутся здесь… Взойдут, наверное, на вершину горы и долго еще будут следить взглядом за мной, за черной машиной, исчезающей в сиянии Солнца, а потом вернутся к своему народу и скажут: «Старый Человек уже ушел».

И из этого, из этих слов, вырастет здесь в будущем легенда, так же, как из нашего появления в этом мире!

Грешен я…

Близится миг отъезда.

VII

На Море Холодов