Первым заговорил тринадцатилетний в очках. В зале, в который уж раз, заплакали, но Б. 3. уже не обращал на это никакого внимания:

– Я могу говорить! – сказал мальчик безо всякой запинки и улыбнулся. На зубах у него были железные скобы для исправления прикуса. Это было так неожиданно, что в зале засмеялись. Он опять улыбнулся.

– Давай-давай! – подбодрил его Б. 3.

– Я буду правильно говорить! Моя речь теперь будет плавной и легкой!

– И свободной! – подсказал кто-то из зала.

– И свободной! – послушно повторил мальчик.

Все произносили этот текст по очереди. И каждый раз – шесть раз – это было чудом. Потому что глаза у всех шестерых сверкали, как у ненормальных. Хотя теперь-то они и стали нормальными. Пусть не навсегда. Но стали.

Потом Лева понял, почему в отделении ночевало накануне сеанса так много подростков (а после сеанса они сразу выписались, пошли гулять, праздновать, отделение почти опустело на выходные), почему вообще так много приезжало людей на эти сеансы.

Это были не только те шестеро вместе со своими группами поддержки и другие больные из отделения. Масса «старичков» приезжала из других городов даже, и уж тем более из Москвы и области, – чтобы лишний раз пережить это чувство выздоровления, проникнуться им и заодно зайти в кабинет к Б. 3., поговорить с ним.

Поговорить с Б. 3.

Это было чрезвычайно важным, высоким действием, как теперь понимал Лева, и такой чести удостаивался не каждый – те, кого Б. 3. лично знал, с кем лично говорил, кто уже прошел курс лечения и возвращался по доброй воле, сам.

Таинственность и важность кабинета Б. 3. была потом резко нарушена – потому что они с Ниной там делали ночную уборку влажной тряпкой со шваброй, и они видели этот кабинет без самого Б. 3., видели просто как полутемную большую комнату (Нина включила настольную лампу на столе, плюс был приглушенный свет из аквариумов), с его золотыми и синими рыбками за стеклом и старыми потрескавшимися кожаными диванами, книжными шкафами, и больше того, именно в этом кабинете он впервые сжал ее плечи, поцеловал в губы и нащупал во рту ее язык – все это за один раз, за первый.

– Ты с ума сошел! – заорала она сердитым шепотом. – Ты что, с кем-то раньше этим занимался уже? Это она тебя этому научила?

– Нет, – честно признался Лева. – Кто «она»? Я в первый раз. А ты?

– Способный, значит, – улыбнулась Нина и обхватила его шею руками. – Только ты так не делай. А то у тебя рот мокрый. Ты так… без разных глупостей… постарайся… то есть, что я говорю, не надо стараться так сильно… не надо стараться… все и так хорошо… и так хорошо… понимаешь?., и так хорошо… вот опять стараешься… вот не надо… я же тебе сказала… слушайся меня… вот так… хорошо…

Его руки скользили тихо-тихо по ее кофте с короткими рукавами – по талии, по спине, а она держала его за голову, ладони закрывали уши, и он вдруг перестал слышать этот нежный, сводящий с ума шепот и тряхнул головой.

– Ты чего? – спросила она испуганно.

– Еще скажи что-нибудь…

– Ты меня любишь? Или я тебе просто нравлюсь? Если скажешь «не знаю», я тебя убью. В аквариуме утоплю. Говори честно. Любой ответ устраивает. Только честный.

– Люблю тебя. Очень.

– Ну и дурак. Мы же в больнице для психов, здесь любить нельзя. Нарвешься на какую-нибудь…

– Уже нарвался…

Она засмеялась радостно, раскрывая зубы, и он опять прижался к ней, ощутив грудь и стук ее сердца, горячие нежные губы и непоседливый язык, и этот сладкий бесконечный процесс завершили шаги в коридоре и испуганные голоса других (таких же точно, как они) доблестных дежурных, гремевших ведрами и швабрами:

– Мышь идет! Мышь идет! Атас!

Нина быстро включила верхний свет и вышла в коридор, а он стал отчаянно драить пол в кабинете Б. 3., залезая тряпкой под диваны, во все углы, Мышь пошумела в коридоре, и всех погнали спать.

Так что таинственная сакральность этого места была ими тайком нарушена, быстро нарушена, но он все равно знал, с первого дня, с первого сеанса, что на самом-то деле этот кабинет был святилищем, самым важным местом в жизни отделения, что здесь решались судьбы людей, и каждый – и из бывших, и из новеньких – выходил оттуда очень серьезный, одухотворенный, окрыленный, значительный, полный дум о своем будущем.

Единственным, что помешало ему до конца осознать сеанс как высокое и торжественное действо, был ночной поход «старичков» на женскую половину.

Когда все улеглись спать, некоторые из них (довольно взрослые, по его мнению, ребята, лет семнадцати-восемнадцати, они были абитуриентами и обсуждали перед этим экзамены, проходные баллы и прочее) собрались в углу палаты, сели у кого-то на кровати и стали, заговорщицки хихикая, договариваться.

– Да согласится! Я тебе говорю… Я тебе точно говорю: она даст! Никто тебя не выгонит, не сомневайся…

Он заснул, не понимая, о чем они говорят (и в голову такое не могло прийти), а в два часа ночи проснулся от легкого шума, когда они, гуськом, тихо переговариваясь, уходили. После этого Лева все понял, заснуть уже не мог, ждал. Под утро, около пяти, эти трое или четверо снова прокрались в палату, сдавленно хохоча, повалились на кровати, стали шепотом обсуждать детали.

Их слов Лева почему-то не запомнил. Почему-то вытеснил их из памяти.

Почему-то он также был уверен, что все это происходило не в палате, где лежала Нина, откуда такая уверенность была непонятно, но уверенность абсолютная, что к ней это не имеет ровно никакого отношения. (И в своей правоте он позднее убедился, косвенным, так сказать, образом.)

Но ощущение чужих липких тайн, чужого липкого бесстыдства – во время сеанса ему сначала мешало, он крутил головой, пытаясь определить участников ночного похода, но в ярком свете дня, в торжественной обстановке, их не узнал.

Скорее всего, они ходили к своим же девчонкам, к «старым», хотя кто его знает, потом он кое-что понял на эту тему, кое-что осознал, но был, по крайней мере, страшно рад, что после сеанса «старички» исчезли, унесли с собой этот сюжет навсегда…

Первое, что увидел Лева, когда зашел в отделение (ему показали его кровать на втором этаже, в палате на двенадцать человек, он положил вещи и спустился вниз, в так называемую «комнату для занятий»), были «Правила».

Там не было указания, для кого эти правила – правила для больных, правила жизни в отделении, но было и так понятно, для кого, – для них, для психов.

Там были всякие разные пункты – расписание дня, прием лекарств, запрещение приносить с собой еду из дома, запрещение выходить за пределы отделения без разрешения, но одно правило, самое последнее, было выделено крупными, очень крупными буквами, и оно его поразило своей простотой и лаконичностью:

В ОТДЕЛЕНИИ ЗАПРЕЩАЕТСЯ УЕДИНЯТЬСЯ!

– Одному? Или вдвоем? – спросил Лева вслух каких-то ребят, которые были у него за спиной, и оглянулся. Их было двое, парень и девушка, они сидели за столом, парень держал руку на руке у девушки и смотрел на Леву с недвусмысленным выражением: а не пошел бы ты…

– По-всякому нельзя. И одному, и вдвоем, – радостно улыбаясь, сказала девушка. – Наказывают за это у нас. Так что ты запомни. Новенький?

– Новенький, – обалдело сказал Лева. И добавил: – Ну, тогда я пошел…

Он вышел, пытаясь осознать главное правило и почему его нарушают – им можно, они «старички», или просто они нарушают все, что можно нарушить, потому что такие психи, но вскоре понял: это было действительно главным правилом в отделении, но только правилом наоборот.

Его нарушали все.

Все и всегда.

Его нарушали во время танцев и просмотров телепередач в актовом зале, забравшись с ногами на широкий подоконник и закрывшись занавесками, его нарушали в саду (да, вот было еще одно потрясение – за маленьким двориком, за краснокирпичным двухэтажным, очень уютным, кстати, корпусом отделения располагался сад, огромный запущенный сад, где бегали местные собаки, а когда-то жили местные козы, дававшие молоко, но, говорят, отчего-то сдохли, парочки гуляли и в этом саду, и они с Ниной, разумеется, тоже), его нарушали в палатах – отделение строго было разбито на две половины, мужскую и женскую, и это соблюдалось, конечно, очень строго, но сидеть одному с книжкой, или тайно мастурбировать под одеялом, или просто лежать, наглотавшись таблеток – никому, конечно, не возбранялось.