Изменить стиль страницы

В сумраке вечернем его лицо становится благообразнее, одухотворенней. Говорит он со мною охотно, но у него нет слов, которые надолго запали бы в память сердца.

Когда я прошу его спеть, он садится к окну и, глядя в поле широко раскрытыми глазами, поет особенно старательно, особенно четко, рисуя гибким голосом всё, о чем говорит песня.

И в этот час мне почему-то бывало очень жаль его.

Прекрасно чувствуя всё, о чем поет, Тимка не видит, не понимает горя людей, окружающих его, и когда я, с трудом, навожу его на беседу о жильцах Хлебникова, он равнодушно отталкивает меня ленивыми словами:

— Ну, какие они люди! Мусор. Не работают. Тут только Кешин… он хоть около бога живет, четью-минею читает.

И, покачивая длинным носом, облизывая губы тонким языком, говорит уверенно:

— А бабу эту я у него отобью! Не больно молода, а хорошая баба. Отобью.

Потом снова начинает песню. В его песнях всегда кто-то куда-то идет, кого-то любит, тоскует, и все люди песен — разбойники, девицы, бурлаки — такие хорошие, вдумчивые. А сам Тимка — никуда не хочет идти, ни о чем не тоскует и, кажется, не думает ни о чем.

Иван Лукич Хлебников возненавидел Тимку упрямой, необъяснимой ненавистью старого козла.

Хлебников — человек толстенький, но нездоровый, Дыхание у него тяжелое, со свистом, лицо землистое, точно у покойника на второй день смерти, но — это очень бойкий и деятельный человек.

Тревожно благочестивый и всегда озабоченный несчастиями дома, города, мира, он находит десятки причин, по силе которых — нельзя петь песни.

— Эй ты, хромой прохвост, — орет он сиплым голосом, выскакивая по утрам на крыльцо нечесаный, немытый, в сером пальтишке, заменяющем халат. — Ты чего орешь? Ночью в городе пожар был, три дома сгорело, люди в слезах, а ты распустил глотку…

— Отстань, — говорит Тимка.

— Как это — отстань? Я что говорю, — пустяки, шутки?

И Хлебников набрасывается на Кешина:

— Семен Петров — ты что же? Ты человек разумный, ты его учи.

— Я не могу учить чужого человека, — говорит Кешин кротко, но как-то подзадоривающе. — Кабы он мне сын был, а то — племянник и прочее, пятое, седьмое…

— Ах, господи! — горестно изумляется огородник, закатывая под лоб маленькие, беспокойные глазки.

Он, к сожалению, читает по утрам местный «Листок», и у него, кроме канунов праздников, всегда имеется множество оснований запрещать пение: похороны известных людей, крушение поездов, слухи о плохом урожае хлеба, болезни высоких особ и разные несчастья на суше и на воде.

— Тимка, окаянная душа! — неистово орет он, высунувшись из окна и размахивая газетой. — Третьего дня Исай Петров Никодимов скончался, первейший благодетель города и кавалер орденов, его сейчас отпевают в соборе в присутствии всех именитых людей и губернатора, — не стыдно тебе, лубочная рожа?

Тимка — поет.

— Ты бы, Тимоха, тово, уступил бы и прочее, пятое, седьмое… — осторожно говорит Кешин, когда вой домохозяина надоест ему.

— Ничего, съест, — бормочет Тимка.

Хлебников трясется, топает ногами, лицо у него синее, глаза выкатились. Он доходит в гневе до того, что начинает швырять в хромого кусками обручей, палками, но это не возмущает Тимку; бросив работу, певец удивленно смотрит на огородника и потом, согнувшись, хлопнув себя по коленям ладонями, — смеется, говоря:

— Вот — домовой!

— Не дразни, — советует Кешин негромко и — кажется — неохотно.

— Да я его не трогаю, — спокойно говорит Тимка, принимаясь за работу.

А Хлебников, еще более раздраженный этим спокойствием, крикливо жалуется дьякону, задыхаясь, размахивая руками:

— Отец, — ты что же глядишь, ты должен унять его…

— Взбучку дать надо, — рычит дьякон гробовым басом, но когда Хлебников уходит, он грозит вслед ему волосатым кулаком и говорит:

— Фарисей.

И советует Тимке:

— Ты ему, другой раз, повеселее спой!

Все жители Хлебникова с величайшим интересом наблюдают, как, день за днем, растет ненависть огородника к хромому бондарю, — чуть только на дворе зазвучит сиплый голос хозяина — отовсюду из углов, из окон высовываются встрепанные головы, напряженные, измятые рожи.

Никто не осуждает Хлебникова, никто не спрашивает его о причинах ненависти к Тимке, все только любуются ею как забавным представлением, а некоторые поощряют хромого, науськивая его, как собаку:

— Ты про него спой!

— Чего про него споешь!

— А ты — придумай.

Только дьякон спросил однажды Орлиху, подругу своей жизни:

— Что это он воюет против мальчишки?

Умная и злая актриса объяснила, позевывая:

— Пришел срок, — он, может, всю жизнь ждал случая, на ком зло сорвать, а по плечу ему — никого не было. Теперь нашел подходящего человека и утешается…

Дьякон промолчал, видимо, не поняв старуху, а мне ее слова показались верными. Тимка же как будто хвастался отношением Хлебникова к нему:

— Здорово не любит он меня, видно — встал я ему поперек сердца!

— А что он за человек, по-твоему? — спросил я.

— Дурак человек, — ответил Тимка, не раздумывая.

— Как ты думаешь — за что он тебя не любит?

— Больно мне нужно думать о нем, — равнодушно сказал Тимка и звонко запел:

Метель-вьюга-а…

Кешин поглядел на него, на меня, усмехнулся и погладил усы.

Эх, — метель-вьюга в поле стелется

поет Тимка,—

Идет Дуня за околицу,
На дорогу на проезжую,
Под березы под столетния-а!

— Завыл, волк! — кричит Хлебников из двери сарая.

Отовсюду на голос Тимки выползают оборванные бездольники, забытые люди, а огородник — неистовствует, кричит Кешину:

— Семен Петров, ты человек благочестивый, — как же ты греха не боишься? Василиса Яхонтова вторые сутки разродиться не может, а он…

— Перестал бы, Тимоха, — говорит Кешин. — Что сердишь зря?

— Никто, кроме его, не сердится, — правильно замечает подмастерье и — поет, а мне кажется, что если б его только хвалили, он пел бы хуже. В воротах явилась и стоит избочась торговка полотном, за спиною у нее тяжелый узел, в руке железный аршин. Ее лыковое лицо без бровей напряжено, губы приоткрыты, точно у птицы, которая хочет пить.

— Сапог нет у подлеца, — кричит Хлебников, — штаны завтра свалятся…

Тимка задорно поет:

Эх, ждала я тебя сорок ночей,
Ожидала — не дремала, не спала,
Черны думы горько думала,
Истомила свою душеньку!

Кешин, помахивая молотком, идет к воротам, говоря:

— Здорово, Прасковея Филипповна! Каковы дела?

Торговка полотном приходила к бондарю аккуратно каждое воскресенье, а иногда и в будни; они запирались в комнате Кешина, Тимка кипятил им самовар и отправлялся в огород, к бабам, — они жили там в дощатом сарае.

Иногда торговка выглядывала из окна, поправляя ловкими руками встрепанные волосы и прислушиваясь к чему-то. Ее круглые, вороватые глаза смотрели на всех и на всё нагло и бесстыдно.

Нередко Кешин приглашал Хлебникова, и тогда на двор из открытого окна падали обрывки солидных речей.

— Ефрем-от Сирин до Златоуста жил али после?

— Точно — не знаю этого.

И всё у них шло хорошо, скромно, аккуратно, но однажды поздно вечерком, когда все жители Хлебникова улеглись спать, а я еще сидел у ворот, ко мне подошел Тимка и сказал, немножко хвастливо:

— Уговорился с ней.

— С кем?

— С ярославской. Завтра ночую у нее.

— Узнает Кешин — рассчитает тебя.

— Ну, так что!

Помолчал, покачал головой и вздохнул: