Изменить стиль страницы

И мы бесконечно благодарны ему, большому патриоту, Петру Парфеновичу Владимирову за эту бескомпромиссную правду, Владимирову, увы, разделившему судьбу Зорге.

Утро, солнце. Проснулись в хорошем настроении. Нас, больных, в палате двое. Прямо-таки барские условия. Одним словом, мы тоже на положении элиты. Плохо то, что не с кем перемолвиться словом. Мы прямо-таки надоели друг другу. Всё знаем друг о друге вдоль и поперёк. И всё же есть о чём потолковать, хотя напарник мой не располагает к мирной, душевной беседе. Вот и сегодня сержусь, портя своё хорошее настроение, из-за спора о Берлине, о нашей победе.

Да, мы пришли в Берлин, завоевали его, но завоевали ли право писать о нашей победе в полный голос? Нет, такого права нам не дали. Не дали сказать о нашем солдате всё – от начала до конца. А сказать есть что.

Собственно, что произошло в минувшей войне? Встретились два солдата. Оба – вооружённые до зубов. Но только у одного за спиной была военная машина, выверенная до последнего винтика, были генералы и фельдмаршалы, имеющие богатый опыт ведения современной войны. А у другого – разгромленный генералитет, расстрелянные генералы и маршалы, идиотизм сталинского режима, унесший цвет народа, много других пустот. И солдат, за спиной которого были эти пустоты, свалил своего противника, фашистского хищника, пришёл в Берлин. Когда мы, говоря о победе, стараемся обойти все, что пришлось преодолеть, мы принижаем её.

Полковник возмущён, он и слышать не хочет об обкраденной победе, видит в отгремевшей Отечественной одну доблесть.

Я молчу. Не пристало же младшему лейтенанту отчитывать полковника. Но, к счастью, он субординации не признаёт. И хотя полковник начинает прислушиваться к некоторым моим аргументам, задумываться, но я всё же умолкаю. Не ко двору этот разговор. И я натянуто улыбаюсь, тщетно пытаясь вернуть хорошее настроение.

Суббота и воскресенье – это наши дни, дни без усиленного медицинского надзора. Один дежурный врач, который приходит по вызову, если тебе плохо. А если со здоровьем всё в порядке, все два дня твои, можешь в чём-то переубеждать своего несговорчивого напарника, на худой конец уйти в прошлое, в котором пластами лежат, как фотографии, обрывки воспоминаний, где мирно уживаются негативы и позитивы. Где они хранились столько лет? Я даже не подозревал, что так много помню. Как жаль, что на мою долю выпало больше плохого. Мне просто не повезло. Всю жизнь меня преследовали то из-за отца, то из-за дяди. А затем за мои собственные «промашки».

Я, кажется, ошибся в моём напарнике. Судьба больше благоволила к нему, чем ко мне, но и у него накопилось много своего невесёлого, о котором он говорит очень скупо. Помимо всего прочего, у него свой палач, благодаря которому он угодил сюда, в больницу. У него с разной «послевоенной шпаной», как выразился однажды полковник, свои счёты.

Читаю первый номер журнала «Иностранная литература» за 1972 год. В нём опубликован роман японского писателя Кэндзабуро Оэ «Футбол 1860 года». Во врезке, предпосланной роману, краткие сведения об авторе. Из неё мы узнаём, что Оэ тридцать шесть лет. В 1966 году вышло шеститомное собрание его сочинений, и в течение трёх лет оно переиздавалось семь раз. А сам роман, публикуемый в журнале, выдержал у себя на родине одиннадцать изданий в течение одного года.

Во врезке приводится текст из доклада на съезде Союза демократической литературы Японии, где говорится: «Существуют писатели, которые видят свою задачу в том, чтобы остро критиковать реакционные явления современной японской действительности. В качестве примера можно привести «Футбол 1860 года» Кэндзабуро Оэ».

Комментарии, как говорится, излишни. Завидки берут, когда читаешь такие строки, строки кажущиеся нам самой пылкой, дерзкой фантастикой.

Только не пойму, зачем понадобилось, загнав нас, пишущих, в известные рамки, так дразнить. Нельзя же, бесчеловечно, есть при голодном, уплетать за обе щеки.

«Я люблю Россию до боли сердечной, горячо и искренне, – восклицал Михаил Евграфович Салтыков- Щедрин, – и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России».

Любовь к Родине не мешала, однако, великому сатирику быть «прокурором русской общественной жизни», как называла его революционно-демократическая печать.

Почему же мне отказано любить и судить?

Известно, что победа русских над Наполеоном увенчалась… памятником Александру I в Петербурге. Пушкин получил приглашение на его открытие, но не принял его. Он не считал Александра I достойным такого памятника. Своё отношение к царскому «героизму» поэт выразил так:

Воспитанный под барабаном,

Наш царь лихим был капитаном:

Под Аустерлицем он бежал,

В двенадцатом году дрожал…

Не получилось у него “дружбы” и с Николаем I. Чтобы сблизиться с мятежным поэтом, царь решил «простить» все его грехи и «оказал ему милости». Пушкин, уставший от ссылок, слежек и преследований, обещал царю сделаться другим. Но сделаться другим не смог. Немного спустя, обращаясь к декабристам в Сибири, он писал:

Я гимны прежние пою…

Что было бы с Россией, если бы поэт стал другим, если бы его сломили? Россия не имела бы Пушкина.

Прожита жизнь. Есть о чём задуматься, что вспомнить. Было, было много разного у каждого из нас – и хорошего, и плохого. Сама жизнь с её неожиданными дарами счастья как бы сглаживает острые углы. Вроде стерпится-слюбится. Но мы не будем придерживаться старой поговорки. Поговорим начистоту о том, что мешает нам быть счастливыми. И хочу сказать об этом открытым текстом, не подлаживаясь под железный панцырь цензуры.

Прочитал тронную речь нового президента Америки Джеральда Форда. Там, между прочим, есть такие слова: «Молитесь за бывшего президента Никсона, который нуждается в ваших молитвах…» Так уважительно говорит Форд о своём предшественнике, оскандалившемся на весь мир.

Изгнали А.Е. Кочиняна с высокой должности первого секретаря ЦК компартии Армении. Через день-другой в Москве – сессия Верховного Совета.

Кто был в тот день на ереванском аэродроме, мог видеть такую картину: Кочинян стоит один в кругу своей семьи, а все остальные делегаты – отдельно. На почтительном расстоянии. И никто из бывших сослуживцев не подошёл к нему, не перекинулся с ним словом. Будто его и не было там. Будто не вчера величали его «Антоном Ервандовичем». Покинули человека в беде, в несчастье. И всё это в порядке вещей.

Вспоминается мне симпозиум писателей и критиков в Тбилиси, в котором я участвовал совсем недавно. Тема симпозиума – образ коммуниста в литературе. Вот она, живая иллюстрация к этому образу. Любуйтесь!

Как хотелось бы, чтобы вместо Форда был Кочинян, а вместо Кочиняна – Форд, чтобы они поменялись местами. Вот бы тогда получился портрет! Портрет не труса-конформиста, а человека! Если хотите – коммуниста!

Как странно: по логике вещей Форд – коммунист, а мы… Кто же мы? Какое название отвечает нашей сущности, сущности, лишённой самой ничтожной доли порядочности? Вот он, наш моральный облик! Не зеркало виновато, что рожа крива. Самое прекрасное зеркало не исправит вам лица. Вот моя речь, не произнесённая на симпозиуме. Во многом мы все конформисты.

Если бы кроме партии коммунистов была бы ещё партия космополитов и мне предложили бы выбрать одну из них, я непременно избрал бы последнюю.

За одно только её человеколюбие. Коммунист людей не любит. Всех он разложил по полкам: бедняк, середняк, кулак. Если ты бедняк, хоть и придурок, тебе зелёная улица. Есть и другие полки: партийная элита, номенклатура, их дети, родственники. Человек исчез. Классовая неприязнь противна самой натуре космополита. А что главное в коммунисте? Только не человеколюбие. Коммунист всё естественное начисто отвергает. Тем более любовь. Любовь без анкетных данных он не признаёт. Он задуман как некая высшая инстанция, лишённая всех человеческих недостатков, без пола и эроса, своеобразный послушный механизм, очень чуткий к нажимам кнопки.

Двадцатый век, злокозненный наш век. Ну каких ты чудил только не народил?