Изменить стиль страницы

— Я прежде не заговаривал с вами об этом, — снова первым нарушил молчание Толль. — Знаю, тут для вас глубоко личные мотивы… Вы уж простите, что хочу коснуться их…

Бруснев вопрошающе посмотрел на Толля, хотя сразу же понял, о чем тот заговорил.

— Для меня, Михаил Ивапович, такие, как вы, — загадка… Вот мы идем рядом, а я чувствую, простите, что рядом со мной идет человек, несущий в себе какой-то иной, не вполне понятный мне, мир… — продолжал Толль. — Я наблюдал и вас, и двух ваших товарищей, тоже недавних политссыльных. Опять же, простите мне это нелепое словцо—«наблюдал»… Все трое — честные, прекрасные люди, перед каждым из вас может открыться по-настоящему интересный путь, поскольку у вас для этого есть все: способности, знания, характер, воля… И такое поле деятельности представляет собой наша страна! Вы-то, Михаил Иванович, имели возможность почувствовать — какая это громада! И сколько этой огромной стране надо по-настоящему деятельных людей! Знающих людей! Вы же вот, являясь именно таковыми, вынуждены здесь, в этих пустынных местах, чуть ли не убивать свои лучшие годы… Ваши знания, ваша энергия, ваши способности, в которых так нуждается Россия, остаются под спудом… Тяжело на душе от такого противоречия… Может быть, я чего-то тут недопонимаю, чего-то не вижу… — Толль искоса посмотрел на Бруснева, шагавшего рядом. Тот едва заметно покивал, покусывая губы, напряженно глянул в глаза Толлю, заговорил не сразу:

— Вы, Эдуард Васильевич, — ученый, исследователь… Наука, работа исследователя — это, насколько я понимаю, постоянная борьба с косностью устоявшихся представлений, которые всегда, почти всегда, не желают уступать своего места новому знанию, новым представлениям, более совершенным, передовым… Не так ли?..

— Положим, что так… — сказал Толль.

— Ну а в самой жизни, которая тоже не хочет стоять на месте, цепенеть, замирать, разве в ней все не так же?! — Бруснев снова посмотрел на шагавшего рядом Толля, как бы сомневаясь: надо ли продолжать, надо ли идти дальше в этом внезапно возникшем разговоре.

— Говорите, говорите! — Толль быстро закивал. — Я с интересом слушаю вас. И, пожалуйста, не сковывайтесь. Вы, должно быть, имели возможность убедиться, что я — не враг вам… — он улыбнулся и коснулся кончиком рукавицы кухлянки Бруснева.

— Хорошо, — Бруснев улыбнулся ответно. — Вот вы заговорили о том, что такие, как я, убивают свои лучшио годы и силы в ссылках… А почему?.. Почему они вынуждены находиться в таком нелепом положении?.. Может быть, по недомыслию молодости?! Делали бы добросовестно свои общественно полезные дела, не лезли бы на рожон, и было бы все в порядке… Но можно ли спокойно жить и спокойно делать эти самые общественно полезные дела в стране, остро нуждающейся в кардинальнейших, коренных переменах?! Не просто в деловом рвении немногочисленной просвещенной части нашего народа все дело, а именно в самых широких и решительных переменах. Уродлива вся жизнь нашего государства с его нелепой политической организацией, сковывающей энергию и творческие возможности великого парода! Вы вот сказали, Эдуард Васильевич, о том, какая громада наши страна… А посмотрите, как всюду на ее пространствах царит разнузданная, чисто азиатская, стихия бесправия, и здесь вот, в Якутсках, Верхоянсках, она особенно остро ощутима. Всюду — почти поголовное раболепие перед ничтожными людишками, наделенными почти неограниченной властью. Разве можно, я говорю, спокойно делать, какое-то отдельное дело, не помня об этом?! Разве можно посвятить себя целиком какому-то роду деятельности и считать, что этого вполне достаточно, тогда как все в окружающей тебя жизни наполнено самыми вопиющими противоречиями?!.

Толль закашлялся и потому заговорил не сразу: — Тут вы, дорогой Михаил Иванович, косвенно упрекаете и меня… Вот ведь я-то занимаюсь наукой, весь отдан именно ей… И считаю, что служу не какому-нибудь узкому делу, а именно служу своему народу, его настоящему и будущему. Совесть моя чиста…

— Но она не может быть спокойной! — горячо воскликнул Бруспев. — Вы — гуманный передовой человек. Но свою гуманность вы можете проявить лишь в кругу людей, с которыми связаны непосредственно: у себя на «Заре», вот здесь… А в это время страдают миллионы людей, ваших соотечественников, творятся беззакония, вся жизвь идет не так, как надо бы ей идти…

— Но наука, как мне кажется, не то, чтобы не должна, а просто нe может, не в состоянии слить себя с революцией, с политикой. Науке надобно служить всецело! Только такое служение даст настоящий результат! Перед человеком науки не может быть двух целей!..

— Не в смысле агитации, Эдуард Васильевич, — Бруснев едва заметно усмехнулся, — скажу: по-моему, путь из науки в революцию естествен, даже закономерен. Ведь если вспомнить, сколько прекрасных людей пришло в революцию именно из науки! Взять хотя бы Кибальчича; человек был явно гениальным…

— Да, но все эти люди, насколько мне известно, уйдя в революцию, так или иначе изменили науке, а это доказывает, что сочетание науки и революции…

— Это доказывает, Эдуард Васильевич, все то же: путь из науки в революцию — закономерен! Еще раз хочется подчеркнуть! — не сдержавшись, перебил Бруснев. — Наука дает понимание законов развития вообще и общественного развития — уж само собой! Развитие же общественное, как и развитие в самом широком смысле, состоит из смены одних, изживших себя, форм другими, более совершенными. Разве не следует из этого, что люди науки, знающие эти законы, а стало быть, и осознающие необходимость перемен, осознающие более, чем другие, должны позаботиться об ускорении этих перемен?..

— Вот как вы меня окрутили! — Толль рассмеялся. — Мне теперь, для того чтобы стать последовательным и принципиальным ученым, ничего другого не остается, как побыстрее уйти с головой в революционную деятельность!..

— Вы сами подтолкнули меня к этому разговору! — Бруснев тоже рассмеялся.

— Н-да… И вот уже приходится обороняться… — Толль покачал головой. — Не политик я, Михаил Иванович. Трудно мне вести такие разговоры… Ну а вы… Вы всерьез верите в возможность этих самых быстрых, кардинальных и коренных перемен?..

— Тут, Эдуард Васильевич, не просто о чьей-то личной вере речь… Я уже сказал: есть законы развития! И есть уже учение, весьма убедительно доказывающее неизбежность довольно скорых перемен…

— Маркса имеете в виду?..

— Маркса. Да.

— Не могу судить об этом. Не читал. Лишь слышать доводилось… Но ученье, законы — одно, а как в смысле практическом?.. Вы вот, очевидно, попытались и… оказались вот где… А жизнь как текла себе, так и течет…

— Да, как будто так… Но… Я был участником и свидетелем весьма знаменательных событий. Я знаю, что все уже началось, что началась такая основательная подготовка, которая обязательно приведет к переменам, обязательно! Верую в это, не смотря ни на что! Верую в это, простите, ничуть не слабее, чем вы — в существование земли, которую хотите найти!.. — тут Бруснев осекся: пожалуй, некстати коснулся он теперь заветного для Толля…

— Но свою-то землю я видел своими глазами, ее видели и другие! — с внезапной твердостью в голосе заметил Толль.

— Так и я свою видел своими глазами!..

— Как это?!.

— Боюсь, Эдуард Васильевич, вы не поймете меня…

— А вы не бойтесь!..

— Я видел людей, простых людей, обыкновенных питерских рабочих, я слышал, как они говорят о будущем, знаю, что они думают о настоящем… Одного этого достаточно! Одного этого достаточно для крепкой веры! И них — та самая сила, которая способна совершить самые великие перемены!..

— Не знаю, не знаю… Может быть… Не буду возражать вам, — в раздумчивости сказал Толль. — Одно для меня ясно: есть в человеке истинное, страстное стремление к чему-то большому, высокому, пусть и недостижимому даже, так, стало быть, есть и сам человек, как личность, как деятель… И в вас, и во мне это стремление живет, горит. В каждом — свое. И — довольно об этом!..

Оба замолчали. Было лишь сльшшо, как похрустывает наст под ногами. Солнце между тем уже село, и сразу стало заметно холоднее. За увлекшим их разговором они не заметили, как далеко ушли от поварни.