• 1
  • 2
  • »

— Нет, госпожа, ничего мне не надо. Лучше вы скажите, чем я еще…

— Помолчи.

И Хвак опять обмер на полуслове, без страха, но почтительно и со слепой надеждой в груди, маленьким, только что народившимся комочком предчувствия…

— Ты был добр ко мне и бескорыстен, и чист в помыслах. Я спрашиваю тебя, не желая больше повторять и объясняться: скажи мне свое самое заветное желание, дабы я могла поспособствовать его исполнению. Я простая старуха паломница, но попрошу саму Матушку-Землю, Мать всего сущего окрест, и как знать — быть может она услышит молитвы мои за тебя? Говори же.

— Да, госпожа, я понял и я хочу. Вам не надо будет ни о чем просить нашу Великую Матушку, потому что я прошу вас и вы сами можете все исполнить для меня… — Хвак замер на мгновение, но поборол робость и протараторил: — Я…: пока вы здесь… хотел бы вас назвать своей матушкой. Можно? Я ни разу в жизни никого матушкой не называл… — Так сказал Хвак и замер, трепеща.

— МЕНЯ??? Меня? Ты?… Как странно. Приемышей у меня еще не было.

Старуха сидела под деревом, ноги под хламидой были сплетены в калач, как у шаманов, клюка в ее руках застыла неподвижно — и все вокруг замерло: звуки, воздух, птицы, тени…

— Быть по сему. Ты можешь называть меня матушкой и говорить мне ты. Я называю и признаю тебя моим сыном и отныне — что бы с тобой ни случилось, чтобы ты ни натворил, куда бы ты ни пошел, чем бы ты ни занимался — я твоя матушка и тебя никому и ничему не выдам и от всего постараюсь защитить. Тебя и семя твое, поросль твою, буде таковая народится. Доволен ли ты?

— Да! Да! Матушка! Моя обожаемая матушка! Ты матушка моя! Я знал, что найду тебя! Я мечтал! Что ты найдешь меня! И что я смогу тебя назвать так! У них у всех… А у меня… Матушка моя, я твой сын!

— Ты мой сын. Хватит плакать и слушай дальше.

— Да, матушка! Я уже не плачу, они сами льются.

— Это пройдет. Ты должен пообещать мне кое-что, сын мой…

— Все, что прикажешь, исполню!

— Клясться легче, нежели соблюдать. Первое: никогда больше не смей пахать! Нельзя тебе отныне ранить свою матушку… Землю, грудь ей терзать…

— Исполню, матушка!

— Никогда ты не должен помышлять об участи богов, даже если во всю силу войдешь и придет тебе искус.

— А я никогда и не думал! И что мне в них? Нет, ничего такого… Да я клянусь, матушка!

— И помни: день сегодня до заката и от мига сего — особенный: чем наполнится — тем и продолжится. Ты не глупец, сын мой, но дурость в тебе велика сидит, я чую ее… Впрочем, как бы то ни было — сын, стало быть сын. Поцелуй же меня.

Хвак где стоял — так и брякнулся на колени и подполз на них, рукавом рубахи утирая глаза и нос, к названной матери своей. И хотя та была уже на ногах, лица их вровень оказались, ибо старуха была согбенна, а Хвак росту очень даже немалого… Счастливый Хвак вытянул толстые губы и осторожно коснулся ими сморщенных щек: сначала тронул левую, потом правую. Старуха обняла его шею — тяжелы материнские руки сыну показались! — поцеловала в лоб и исчезла. А Хвак встал с колен, отряхнул грязь с портков и погнал вола перед собою, в деревню, не помышляя больше о пашне и о чудесной встрече, ибо напрочь все забыл, кроме двух обещаний, которые каким-то образом поселились в нем навеки… И отчего-то лоб и губы словно огнем жгло.

Ох и весело было Кыске и Клещу: муж на пашне, в кузне праздник в честь бога Огня, покровителя кузнечных и боевых ремесел, вино на столе, мясо на столе, огонь в крови — что еще нужно, чтобы длилось счастье? Да вдруг замычал вол на дворе, раз — и двери настежь! Хвак вернулся! Стоит бревном в дверях, свинячьими глазками лупает: то на Кыску поглядит, то на ложе разоренное и развороченное, то на кузнеца жующего — ничего понять не может.

— Ты что, вола повредил? Ноги ему посек?

— Нет, здорова скотина. Что ты! Даже спина не натерта, я смотрел.

— Или война объявлена? Что случилось-то? А? — Кыска от страха и от наглости первая в атаку пошла, вопросами засыпала. Да и не очень-то она боялась своего подкаблучного — всегда обдурить можно, глаза отвести… Но этот-то тоже — хоть бы жевать перестал…

— А вы что тут? — Смотрит на Кыску Хвак, не в силах понять очевидное, и ждет, пока она все правильно ему объяснит. Может, и объяснила бы, да Клещ вмешался. Обезумел, вероятно, от куража, от вина и собственной силы, захотелось ему до конца унизить соперника. И не соперника, а так, мразь, жира кусок.

— Что мы тут? Побаловались маленько, вот чего. Ты бы, малый, укрепил постель-то: хлипка, чуть нонче мы ее с Кыской в щепу не расклепали. Что стоишь, проходи, садись, смотри, авось наберешься ума-разума…

Кузнец икнул и выбрался из-за стола на всякий случай, потому что Хвак хоть и дурак, и байбак, а стоя — надежнее. Кыска мяукнула и застыла, вся от стыда красная, а Хвак прямо пошел, на нее. Клещ сильнее всех был в деревне, намного сильнее и ростом выше всех, разве что Хвак… Но что Хвак, бурдюк с трухой. Надо его остудить на часок и возвращаться в кузню, а они потом пусть сами разбираются. Но не успел кузнец ручищей махнуть, как сам получил кулаком в лоб, так что шея хрустнула, получил и умер на месте. Привычной супружеской руганью заверещала было Кыска, не успев понять ужаса происходящего, но Хвак и ее пригладил затрещиной — насмерть! — очень уж взъярился!

Постоял посреди горницы — налево мертвяк, направо покойница — подошел к столу, запрокинул пузырь с вином, впервые в жизни хмельного испробовав — понравилось!.. И до дна! И молочного мяса куском рот набил — вкусно!

И пошел себе вон из деревни, как был, в рубашке с поясом, в портках, без шапки, босиком, без денег, без цели — куда глаза глядят. Даже ковриги хлеба из дому не взял, так и осталась на столе. Больше в той деревне его не видели.