Изменить стиль страницы

Клиффорд встал, перешел к Анджи, приподнял за подбородок ее лицо с тусклой кожей, покрасневшим глазом и влепил ей поцелуй в губы. Это была ее награда. Мало, конечно, но все же кое-что. То, чего она заслужила, то, что ей обещано, она потребует, когда время настанет. Куда, собственно, торопиться? Она подождет. И десять лет, и двадцать, если понадобится.

Пока Анджи завтракала с Клиффордом, у Хелен заверещал телефон. Звонила Эвелин.

– Мамочка! – благодарно воскликнула Хелен. – А я думала, ты от меня отреклась!

– Я просто подумала, что тебе следует узнать, как расстроен твой отец, – сказала ее мать. – Он вышел из гаража и сейчас на чердаке режет свои старые полотна садовыми ножницами. «Лиса плюс куски кур» изрезана. Он швырнул вниз фрагмент «Кита на песке со стервятниками». Он будет так расстроен, когда успокоится и увидит, что натворил! Кита он, Хелен, два года писал. Помнишь? Как раз, когда ты кончала школу.

– По-моему, тебе лучше уйти к соседям, мамочка, и переждать там.

– Соседи меня уже видеть не могут.

– Ничего подобного, мамочка.

– Так важно, чтобы твоего отца ничто не расстраивало!

– Мамочка, как ты не понимаешь, что я предлог для расстройства, а не причина!

– Нет, Хелен, боюсь, так я на это смотреть не могу.

В три пятнадцать Хелен, плача, дозвонилась в «Леонардо» и попросила передать Клиффорду, чтобы он срочно позвонил домой. Но он вернулся на работу только в пять. Как он провел время между двумя и пятью, читатель, я не стану подробно описывать. Скажем только, что у Анджи в «Кларидже» был постоянно снят номер на случай, если, занимаясь покупками на Бонд-стрит, она захочет отдохнуть (ее дом в Белгрейвии, казалось ей, был расположен слишком далеко от центра, а дворецкий и прочие слуги слишком уж совали нос в ее дела) и что тайное и нежданное сексуальное свидание, если не целиком, то по меньшей мере на четыре пятых – удобное стечение обстоятельств. А Клиффорд чувствовал, что с него причитается, и, к его чести, свора преследующих ее репортеров щекотала его самолюбие и вызывала у него уважение куда больше, чем миллионы ее отца. К тому же в Хелен он был влюблен так недолго, что чувство это просто не успело подорвать застарелую привычку получать удовольствие, когда и как это его устраивало.

Но как бы то ни было в пять тридцать Клиффорд тотчас и весьма бурно прореагировал не столько на слезы Хелен, сколько на поведение ее отца. «Лиса плюс куски кур» была второстепенной и подпорченной работой, но «Кит на песке со стервятниками», полотно не слишком приятное из-за сюжета – гниющее мясо, глянцевитыми лохмотьями раскинувшееся по всему почти эфирному фону – был шедевром, и Клиффорд не собирался сложа руки смотреть, как его уродуют. Его адвокаты менее чем через час уже были у судьи Персибара – златоуста Персибара, давнего друга Отто Вексфорда, отца Клиффорда – и получили судебное предписание, воспрещающее Джону Лалли причинять повреждение тому, что оказалось собственностью «Леонардо» ввиду того, что художник, во всяком случае по их утверждению, принял задаток от этой августейшей фирмы. И на следующее утро, после того как к «Яблоневому коттеджу» подъехал фургон «Леонардо» в сопровождении полицейской машины, в подвалы «Леонардо» были доставлены семь полотен Джона Лалли плюс собранные в саду куски «Лисы плюс куски кур» и внесены в каталог следующим образом:

(1) «Кит на песке со стервятниками» – повреждено

(2) «Избиение морских черепах» – в прекрасном состоянии

(3) «Святой Петр и калека у небесных врат» – поцарапано

(4) «Пожирание глаз» – в пятнах (кофе?)

(5) «Котенок с рукой» – в пятнах (птичий помет?)

(6) «Засохший букет» (в прекрасном состоянии)

(7) «Пейзаж из костей» (порезано)

(8) «Лиса плюс куски кур» (фрагменты) Изъятие было произведено, пока Джон Лалли отсыпался от последствий шока, переутомления, артистического темперамента и домашнего вина. Эвелин пыталась разбудить его, пока грузчики «Леонардо» топали вверх и вниз по узкой чердачной лестнице, с некоторым трудом маневрируя широкими полотнами, но это оказалось невозможным. Она оставила ему записку и ушла к соседям.

Читатель, если вы знакомы хотя бы с художником-любителем или если вы сами балуетесь кистями и красками, вы поймете, как художник, достойный такого наименования, ненавидит расставаться со своими картинами – не меньше чем мать со своими детьми. Что ставит художника в жуткое положение. Если он картины не продает, то не только не ест, но, предаваясь творчеству, вытесняет себя из дома, лишаясь семейного очага – ведь существует простой, практичный, но критически важный вопрос о пространстве: где хранить законченные картины? А если он их продает, освобождая таким образом место для новых, у него словно куски мяса вырывают из тела. Столько мучительных волнений! Куда попадет его творение? Будет ли оно в безопасности? Действительно ли его оценили по достоинству или выбрали под цвет обоев? Конечно, из-за последнего Джону Лалли терзаться особенно не приходилось. Никому и в голову не пришло бы, что полотно Лалли способно гармонировать с интерьером. Он был, что называется, выставочным художником, чьим картинам требовались большие голые стены и почтительное созерцание в общественных местах, где невольные возгласы растерянности, благоговения и отвращения быстро глохнут в теплом, мягко веющем, душном мавзолейном воздухе. (Обречь картину на подобное прозябание? «Котенок с рукой» – пальцы с когтями, лапка с ногтями – некоторое время висел между двумя соснами в саду «Яблоневого коттеджа», чтобы вольные птицы могли им любоваться, раз уж кишащие на земле людишки лишены способности распознавать то, что достойно восхищения.) Ну а небольшие частные галереи, где командуют ни в чем не разбирающиеся мошенники, прикарманивающие 50 % комиссионных, так это вообще нужники Мира Искусства. Пойдите на любой вернисаж в такой галерее, поглядите, как шарлатаны и позеры пялятся, охают и напоказ выписывают чеки. В целом Джон Лалли предпочитал просто дарить картины друзьям. Так он мог хотя бы контролировать, кому они принадлежат, на чьих стенах они висят. Друзьям? Каким друзьям? Ибо с той же быстротой, с какой его порой пробуждающееся обаяние завоевывало ему друзей, паранойя и припадки бешенства клали дружбе конец. Да и вообще достойных обладать полотнами Лалли найти было очень нелегко. Вот почему, доведенный до исступления невозможностью найти выход из дилеммы – во всяком случае так дело представлялось Лалли, – он и согласился принять задаток от «Леонардо». И «Леонардо» (иными словами, Клиффорду Вексфорду) он был обязан и за кое-что другое: за избавление от забот о нескольких полотнах, за перестройку полуразрушенного гаража, которая изгнала оттуда сырость, и за установление в нем кондиционеров, так что теперь там можно было спокойно складывать и хранить другие полотна. Они снабдили чердак световыми люками, чтобы его произведения освещались хорошим, естественным северным светом. Если Джон Лалли предпочитал писать в гараже, а хранить полотна на чердаке, вреда от этого не было. Но раз Джон Лалли принялся кромсать свои картины садовыми ножницами, «Леонардо» принимает меры, чтобы забрать то, что оказалось собственностью «Леонардо», благодаря вексфордовским оговоркам в контракте, набранным мелким шрифтом.

А Джон Лалли, ненавидя и презирая Клиффорда, в определенной степени доверял ему, ибо при всем при том Клиффорд воспринимал его творчество как должно, и, что бы там еще ни произошло, он, конечно, не поступит на манер иных коллекционеров – не отправит картины в подвал какого-нибудь банка на хранение. Ведь для художника это равносильно тому, что его ослепят и лишат слуха.

И вот теперь Клиффорд сделал именно это. Причем вовсе не потому, заверил себя Джон Лалли, когда очнулся от забытья и узнал, что картины увезены, – вовсе не потому, что заботился об их сохранности (они благополучно выдержали уже много таких бурь, и даже кромсая «Лису плюс куски кур», он уже создавал новый, лучший вариант в своем воображении), а из мести. Джон Лалли, нищий художник, взламывает, разносит в щепки дверь спальни Клиффорда Вексфорда, набрасывается на него… нет, это не было забыто и уж тем более прощено! Вот именно. Только поэтому восемь чудесных картин замурованы теперь в подвалах «Леонардо», а Клиффорд только улыбается, небрежно говорит: «Это же ради самого Джона Лалли!» – и вновь опрокидывает его беленькую дочку на черные сатанинские простыни. Это кара художнику!