Проще всего стать стряпчим. Но это значит — помогать все тем же купцам обделывать свои темные махинации.
Ветер задувал в душу.
Петрашевский поежился и невесело рассмеялся: он ли это? Фурьерист, человек, познавший сладостную мечту человечества, поборник социализма. Он ли это? Разве он забыл свою мечту? Разве мелкие дрязги, которые ему придется разбирать по судам, ублажив его карман, успокоят ум, душу? Петрашевский в сердцах даже сплюнул.
Но и то правда: большое складывается из мелочей. А что, если умело взяться за эти мелочи? Если каждую из них воспринимать не как таковую, а смотреть шире, оценивать малое с позиций единственно вечной, справедливой идеи, с точки зрения социального счастья людей на земле? Может быть, тогда эти мелочи, как пропагаторы, и будут нести огромную идею в обществе?
Петрашевский остановился. Ему никак не удается четко сформулировать мысль. Он произносит вслух: «мелочи… дрязги… пропагаторы фурьеризма…» Кощунство, и как только такое «залетает» на ум?
Михаил Васильевич плотнее закутывается в свое ветхое пальто и, плутая по темным улицам незнакомого города, спешит.
Спешнев все еще «производит впечатление»…
Вот только Петрашевский! Странный он человек: не остался обедать, несмотря на любезное приглашение графа, что-то пробрюзжал в ответ и откланялся. Нет, он положительно становится невозможным! Эти вечные фантазии, вечная неудовлетворенность и вечное умение попадать в скверные истории. Но ведь для этой иркутской чиновничьей шатии Спешнев то же, что и Петрашевский, как Петрашевский — Спешнев. Над ними обоими сияет нимб мучеников. А Михаил Васильевич делает все, чтобы этот нимб стерся, потускнел. Он непременно хочет добиться пересмотра «дела» — глупо! Пересматривать будут — если будут — все те же люди и тот же цесаревич, ныне царь Александр II, который когда-то дал согласие наложить оковы на него, Спешнева.
Нет, он будет добиваться свободы и независимости иным путем, и пусть Михаил Васильевич на него не посетует!
Львов перебрался в Иркутск в 1857 году. И, конечно, прямо на квартиру к Петрашевскому. Но как это мило — и Спешнев тут же. А хорошо бы им всем втроем… Петрашевский и не представляет иначе. В доме есть свободная комната, она невелика, как и две другие. Мебель самая простая—вероятно, сделана каким-либо местным мастером. Без претензий, но по-сибирски добротно. Львов невольно вспомнил квартиру Петрашевского в Петербурге. Похоже, и только голые стены напоминают, что до столицы 6 тысяч верст.
Петрашевский тут же за ужином сообщил, что квартира дешевая, вдвоем со Спешневым они платят 12 рублей, ну, а за троих придется накинуть еще рубля два. Львова немного удивляет поведение Спешнева. К его величавой молчаливости он привык, но куда девалось барство? Спешнев по-прежнему богат, но почему-то живет в этой нищенской квартире. Петрашевский — другое дело. Он гол как сокол, матушка его обобрала, а теперь и слышать о своем «Мишуньке» не желает. Ему и 12 рублей в месяц — золотые горы. Неспроста все это!.. Спешнев никогда не жаловал Петрашевского…
А Петрашевский искренне рад приезду товарища. Суетится, стараясь поплотнее накормить с дороги. И рассказывает без умолку. Они оба, он и Спешнев, приняты в доме у генерал-губернатора и часто бывают там. Петрашевский только для того, чтобы воспользоваться огромной библиотекой Муравьева и особенно одним углом в кабинете, где свалены заграничные издания о России.
Петрашевский знает, что Муравьев вмешался и в судьбу Львова. Генерал-губернатор не допустил его отправки на Кавказ рядовым в действующую армию. Федор Николаевич не уверен, к лучшему ли это. Чем черт не шутит!.. Военное дело ему не в новинку, ведь друзья помнят его в чине штабс-капитана. Стычек с кавказцами хоть отбавляй: если не убьют, то можно быстро получить и офицерский чин, а с ним возвратить дворянство, выйти в отставку и заняться научной деятельностью.
Федор Николаевич не скрывает от друзей, что приехал в Иркутск по вызову Муравьева — с тем чтобы вступить в должность канцеляриста Главного управления Восточной Сибири. Генерал-губернатор обещал давать ему частые командировки на места для исследования минеральных богатств Сибири — это-то его и соблазнило.
Петрашевский всецело одобряет решение Львова. Дворянство от него не уйдет, зато какой простор для научной деятельности!
Спешнев настроен скептически. Конечно, на Кавказе нетрудно и пулю в лоб получить, но насколько романтичнее — если хотите, благороднее — обрести и права и состояние, заработав их своею кровью, бесстрашием! Львов ехидно напоминает, что и Спешневу была предоставлена подобная возможность, но он, однако, тоже в Иркутске и корпит над бумагами.
Спешнев смотрит в окно, как будто хочет разглядеть сквозь тысячеверстную тьму залитые солнцем горы, услышать всплески волн.
И невольно вспоминаются друзья. Константин Тимковский… Как горячо он взялся за проповедь фурьеризма в холодном, туманном Ревеле, как тепло писал ему, Спешневу! И вот после стольких лет гонений в арестантских ротах Константин Иванович добился перевода рядовым на Кавказ. В 1855 году он уже унтер-офицер, спустя несколько месяцев, за штурм Карса, получил прапорщика.
А они тут гниют в иркутской глуши! Муравьев предлагает Спешневу место начальника газетного стола и редактора «Иркутских губернских ведомостей». Как на это посмотрит Федор Николаевич? Львов в раздумье. Спешнев разбередил ему душу. — Николай Александрович, я помню Тимковского, душевно рад за него, а вот бедняга Филиппов при том же штурме Карса 17 сентября 1855 года получил смертельную рану. И нет неугомонного спорщика, пламенного сумасброда… А ведь ему ко дню смерти едва исполнилось тридцать лет.
Сведения о друзьях доходили самые скудные, отрывочные, противоречивые.
От Муравьева Петрашевский слышал, что Феликс Толль из каторжного Керевского завода перебрался в город Томск, туда же, как надеется генерал-губернатор, вскоре приедет и его печально-знаменитый племянник Михаил Бакунин.
О Бакунине они много слышали еще в Петербурге, им и восхищались и возмущались одновременно. И невольно Петрашевскому напрашивались сравнения. В Томске встретятся педантично-честный, чуждый тщеславию и эгоизму Толль и тщеславный, не слишком-то хорошо себя зарекомендовавший с точки зрения благородства Бакунин.
Спешнев, невозмутимый Спешнев, готов вспылить: Петрашевский говорит с чужого голоса, пусть это голос и самого Белинского. Но он-то, Спешнев, знает Бакунина, его бесстрашие, его благородство. Он встречал Бакунина за границей.
Львов успокаивает спорщиков и опять начинает выспрашивать. Петрашевский убеждает Федора Николаевича во всем следовать его тактике. Тактика эта нехитрая, хотя Михаил Васильевич уверен, что он великий хитрец и дипломат.
— Надобно эксплуатировать либерализм и прогрессизм Муравьева, которыми он желает блистать!..
Спешнев пожимает плечами.
— Во имя чего, Михаил Васильевич? Ради того, чтобы лестью усыпить его грозный нрав, а потом, хихикая, подсунуть генерал-губернатору горькую пилюлю и наслаждаться его гримасами?..
Ссора готова вспыхнуть вновь. Львов понимает, что, видимо, не впервой эти упрямцы, эти антиподы спорят о своем отношении к генерал-губернатору. Ничего, он присмотрится сам. Сейчас же ему ясно одно: Муравьев даже для них — солнце, вокруг которого описывают орбиты все, кого судьба занесла в Восточную Сибирь. Что бы там о нем ни говорили, а человек он интересный.
Долго в эту ночь ворочается Федор Николаевич на новом месте. Его тревожит Петрашевский. Сегодня он впервые заметил, что тот стал нетерпим и ожесточился. Действительно, ну к чему дразнить зверя: всем ведь известен бешеный нрав Муравьева, и это поддразнивание — фронда, камушки в окно кареты, брошенные детской рукой. Петрашевский просто не может найти себе места, точки приложения в жизни. Вот он, Львов, знает, чем займется, и уже сегодня его томит нетерпение. Скорее бы окунуться в жизнь ума, исследующего природу. А Михаил Васильевич не привык довольствоваться кропотливым трудом ученого, собирающего истину по крупицам, его ум приспособлен для широких обобщений, его сфера — общественная деятельность, и тесно, тесно ему в одежке стряпчего, за учительским столом.