Изменить стиль страницы

— Теперь нечего прощаться. Становите их! — загремел генеральский бас, когда отъехала последняя карета.

Какой-то тщедушный чиновник со списком начал пискливо выкрикивать фамилии:

— Петрашевский, Григорьев, Момбелли… Откуда-то сбоку вынырнул священник с крестом.

На морозе крест жег ладони, и попик поминутно перебрасывал его из руки в руку, не уставая приговаривать:

— Сегодня вы услышите справедливое решение вашего дела. Последуйте за мной, последуйте за мной! — И, путаясь в длинной рясе, что-то бормоча под нос, священник двинулся вдоль шеренг каре.

За ним потянулись «преступники». Снег набивался в ботинки, ветер выдувал последние остатки тепла из-под легких пальто. Никто не понимал, к чему предпринят этот обход войск, стоявших перед ними по стойке «смирно».

Черный эшафот и столбы около него заслонили войска, зрителей, вытеснили мысли.

Значит, расстрел?

Старались успокоить себя надеждой на каторгу.

Несколько ступеней помоста, и все перемешалось. Осужденные нарочито громко произносят слова, толкаются, чтобы согреться. Начальство злится. «Обреченные» нарушают торжественность предсмертных приготовлений.

Снова появился пискливый чиновник, началось новое построение.

Их поставили в два ряда, лицом к лицу, позади каждого застыл солдат.

Протяжно, нараспев, резко оборвавшись на последнем слоге, прозвучала команда:

— На-а ка-а-р-р-аул! Кляцнули ружья.

Момбелли даже в эту предсмертную минуту подумал о том, что солдаты по-прежнему развинчивают курки, полки для пороха, чтобы при исполнении ружейных приемов стоял «малиновый звон». «Из таких ружей трудно будет попасть в приговоренных».

— Шапки долой!

Никто из осужденных не принял этой команды насвой счет.

— Снять шапки, будут конфирмацию читать! Солдаты сбивали шапки с замешкавшихся. Стало еще холоднее, и в душу закралось безразличие.

Чиновник ходил между рядами, останавливался перед каждым, вычитывал вину, переходил к следующему.

Неуемный озноб колотил «преступников». Быть может, оттого, что крепчал мороз?

Они ничего не слышали, кроме последних, оглушивших слов:

— Полевой военный суд приговорил всех к смертной казни — расстрелянием, и 19 сего декабря 1849 года государь император собственноручно написал: «Быть по сему».

«Быть по сему! Быть по сему!»

Слова плохо доходили до сознания, и только стужа напоминала о близкой могиле, где не будет ни этого солнца, ни этой блеклой сини неба, ничего…

Забытье, холод; тлен..

Но каждый раз, когда мысленный взор упирался в землю, живое тело вздрагивало, крик отчаяния, заглушённый последним усилием воли, переходил в бешеный стук сердца, становилось жарко и пот замерзал сосульками на висках.

Приготовление к смерти продолжалось, как будто на тот свет совершенно необходимо явиться в холщовых саванах и дурацких колпаках.

Елейным голосом священник напутствовал смертников:

— Братья! Перед смертью надо покаяться, кающемуся Спаситель прощает грехи… Я призываю вас к исповеди!..

Никто не тронулся с места. И никто не сопротивлялся, когда проворные руки солдат натягивали поверх пальто белые балахоны.

Еще не верили, что все это всерьез.

Никто не чувствовал за собой вины, грехов, в которых нужно было бы покаяться. Но Тимковский поцеловал евангелие, а Петрашевский как-то машинально, что-то сказав священнику, приложился к кресту, впрочем, поп сунул его прямо в губы Михаила Васильевича. За ним поцеловали крест и остальные. Это было не актом веры, а обрядом смерти. Никто не знал его таинств и поэтому невольно подчинился тому, кто напутствовал в могилу многих. К жизни вернул генеральский окрик:

— Батюшка! Вы исполнили все, вам больше здесь нечего делать!

Священник исчез.

И невольно глаза стали искать палача.

Но на помост взошли солдаты, схватили под руки Петрашевского, Момбелли, Григорьева, стащили их с эшафота и начали привязывать к столбам рукавами саванов.

Теперь в неизбежность поверили все. На глаза привязанных надвинули колпаки. По площади разнеслась команда:

— Клац!

Шестнадцать ружей уперлись в грудь Петрашевского, Момбелли, Григорьева.

Сейчас прольется кровь первых, а затем наступит очередь остальных.

Проходили минуты, и по мере того как ужасная пауза затягивалась, росло возмущение.

Нет, они не бараны, и так просто на убой их не стащишь. Головы подымались с вызовом.

Но что это? Бьют барабаны! Разве они могут заглушить залп?

Стволы уперлись в небо.

Одиноким выстрелом хлопнула дверца подъехавшей кареты.

Щеголеватый флигель-адъютант протянул какую-то бумагу.

Петрашевского, Момбелли, Григорьева отвязали, привели на эшафот, чтобы они вместе с остальными выслушали «царскую милость».

Смертной казни не будет, будет каторга, будут арестантские роты, будет гражданская казнь.

Петрашевский уже не чувствовал холода, не расслышал и нового приговора. Он с удивлением рассматривал площадь, людей, эшафот, не понимая, откуда, для чего все это. Ведь он уже мертв, а мертвым не снятся сны. Или его еще не добили? Вон на эшафот всходят какие-то люди в цветных кафтанах и со шпагами в руках. Кто-то сильно и властно прижал его колени к помосту, над головой раздался хруст ломающейся стали…

Сознание возвращалось медленно — «царской милостью» ему, кажется, уготовлена вечная каторга. Но за что, за что? Он юрист, он хорошо знает законы, даже по этим драконовским законам его действия не имеют состава преступления.

Хотя у него впереди еще много времени, чтобы все обдумать, а пока… кто-то там ругается? Ипполит Дебу.

— Лучше бы уж расстреляли, чем эта комедия! Я не хочу получать жизнь из рук царя, ему нечего мне прощать, а так всю жизнь будешь ходить в должниках!..

«Лучше бы расстреляли!»

Лучше ли?

Ореол мученика? Память потомков? Вечно живые цветы на могиле!

Или жизнь в вонючих, мокрых рудниках, где сначала гибнет сознание, потом заживо гниет тело?

Кто-то набросил на плечи грязный овчинный тулуп, От него пахло тюремной сыростью и могилой.

Загремели железные кандалы. Петрашевского подхватили, вывели на середину эшафота. Кандалы накладывались прямо на голую кожу. На морозе она прилипала к железу.

Петрашевского душит гнев. К черту царских кузнецов! Он сам.

Генералы оторопели. Но Петрашевский уже подымается с помоста. Он ведь просил следственную комиссию надеть на него кандалы раньше, чтобы привыкнуть к ним.

К эшафоту подъехала карета. Петрашевского увозили в Сибирь прямо с Семеновской площади.

Но Петрашевский отказался сесть в экипаж.

— Я еще не окончил все дела!

— Какие еще у вас дела? — с удивлением воскликнул генерал Сумароков.

— Я хочу проститься с моими товарищами! В этом трудно было отказать.

Михаил Васильевич, тяжело переставляя ноги, морщась от боли, путаясь в цепях, подошел к Спешневу, обнял его, потом замер в объятьях Момбелли. Медленно, громыхая железом, он переходил от одного к другому, говорил несколько слов или молча целовал.

В толпе на валу рыдали.

Петрашевский сел в кибитку рядом с фельдъегерем, жандарм взобрался на козлы к ямщику, и тройка лошадей тронула, покружила среди экипажей и скрылась на Московской дороге.

«Милосердие» было выказано.

Петрашевский лишался всех прав состояния и ссылался на каторжные работы в рудники без срока.

Момбелли, Спешнев, Григорьев лишались прав состояния и приговаривались к каторжным работам в рудниках: Момбелли и Григорьев — к 15 годам, а Спешнев за то, что дал «откровенные показания», — к 10 годам. Филиппов, Д. Ахшарумов — в военные арестанты на 4 года, а затем рядовыми на Кавказ. Львов — на 12 лет в каторжные работы. Ханыков — рядовым в Оренбургские линейные батальоны. Ф. Достоевский и Дуров — 4 года каторги, а затем рядовыми. К. Дебу — 4 года военный арестант, затем — рядовым. И. Дебу — 2 года военный арестант, затем и рядовые.

С Ястржембским государь расправился по-царски. Он припомнил ему «богдыхана». Генерал-аудиториат считал возможным вместо расстрела назначить ему 4 года каторжных работ, но Николай повысил срок до 6 лет.