Изменить стиль страницы

Правда, появился в России капиталист. Есть у него деньги, строит он фабрики, заводит машины. Но пока крепостное право лежит ярмом на шее у одной трети населения страны, не выбиться капиталисту на широкую дорогу. Так и останется он в своем допотопном, длиннополом кафтане с бородищей от отцов и дедов.

И в Курской и в соседних губерниях крупные, вроде него, Спешнева, помещики везут хлеб на городские рынки, даже продают за границу. Увеличивают барскую запашку, сгоняют крестьян с земли, покупают машины, охотно принимают батраков. Но это свидетельствует только о кризисе крепостной системы труда. А система-то пока остается. За нее уцепились и царь, и помещик, и полицейский, и чиновник, и поп.

Система трещит, вот-вот рухнет. Уничтожение крепостного, права — девиз века!

Спешнев знает о крестьянских восстаниях. Они шумят чуть ли не ежегодно. И не обходят Курскую губернию стороною. Но разве похож русский мужик с вилами и косою на парижского пролетария, всегда готового строить баррикады? Крестьянская революция? Коммунисты верят в пролетарскую. Крепостной быт тянет Россию назад, к Московской Руси.

Наверное, поэтому русские радикалы никак не перешагнут через фантастические мечтания социалистических утопий. Им еще понятен заговор декабристов, но революции они не хотят. Они верят Фурье, что будущее не потребует революции, так как устроится само по себе согласно прекраснодушествующей мечте и добрым пожеланиям доброго дяди.

Хотя Спешнев слишком торопится с выводами. Ведь он так давно не был в России. За границей Николай Александрович сталкивался с двумя-тремя такими же, как он, помещиками, русскими, но тоже приверженцами коммунизма. Отечественных журналов почти не читал, а если и слышал кое о чем, то в передаче своих друзей — поляков-эмигрантов после восстания 1830–1831 годов.

С польскими эмигрантами в Дрездене Спешнев сблизился через Анну, а вернее — через ее родных. И теперь размышления о политических проблемах часто нарушаются горькими воспоминаниями. Спешнев не может забыть Анны Цехановецкой.

Тогда, в Дрездене, его окружили восхищенным вниманием дамы, и Анна ревновала. Когда она умерла, какие-то недруги или завистники стали распускать слухи, что Анна отравилась из ревности к сестре своей Изабелле. Но это такой вздор!

Приехав в Россию, он не оставил за границей привязанностей. Разве только Эдмунд Хоецкий, его «неразлучный сеид». Эдмунд часто пишет, он отвечает. «Сеид» — человек практичный, собирается основать в Париже или другом подходящем месте типографию, просит присылать статьи, намекает на знакомство с видными литераторами и общественными деятелями Франции.

Сейчас Спешнев ничего не станет делать. А потом?.. Потом нужно поиметь в виду.

Николай Александрович уединенно жил в поместье, ни к кому из соседей в гости не ездил и к себе не звал. Стал он еще более молчалив и даже распоряжения по дому отдавал жестами или односложными фразами.

Его называли злюкой и нелюдимом, но он просто был застенчив.

Застенчивость проходит с первым успехом. А успех небывалый, колоссальный — принята к печати повесть Достоевского «Бедные люди». Ее прочел Белинский, пришел в восторг и тут же признался Некрасову:

— Я вам скажу, Некрасов, я не возьму за «Бедных людей» всей русской литературы!

Виссарион был в состоянии экстаза.

Потом месяцы дружбы.

Нет, влюбленности.

Признаний в любви, провозглашения гениальности писателя. Знакомство с «кружком Виссариона».

Успех кружит голову. Но ему радуются все.

Белинский зазывает к себе. В мрачный дом, где окна выходят во двор. Солнце забывает о квартире с черного хода. Но для Достоевского нет лучшего места на земле. И он будет помнить о нем всю жизнь.

Но жизненные пути Достоевского и Белинского разошлись.

Разошлись сначала незаметно, в спорах о литературе, искусстве, когда высказывается самое заветное, а может быть, самое затаенное и когда вдруг обнаруживаются такие различные взгляды.

Они спорили и расходились, шли в разные стороны, хотя, казалось, двигаются одним путем.

Достоевский просто гуманист, розовенький, «райско-нравственный», христолюбивый. И его увлечение социалистическими теориями робкое и даже случайное. Утописты-социалисты все время сравнивали свои доктрины всеобщего человеческого счастья с ранним христианством и первыми его апостолами. А это так импонировало Достоевскому.

Обновленное христианство, приспособленное к веку пара, устраивало «поэта петербургской бедноты».

Но оно никак не могло устроить бунтаря, искателя — Белинского. Поэзия утопистов баюкает людей, обессиливает. Их возвышенная мечта заслоняет действительность, на глаза навертываются слезы умиления, и невозможно разглядеть черные тени «цивилизации».

Белинский уже видит иллюзорность социалистических учений Сен-Симона и Фурье. И не случайно он вновь и вновь критикует мечтательницу-идеалистку Жорж Санд и даже великих просветителей прошлого столетия.

Огюстьен Тьерри подсказывает Виссариону Григорьевичу новые мысли. Нужно хорошо знать историю, ее законы, чтобы, вглядываясь в будущее, видеть дороги, которыми пойдет человечество.

Политика реальная, опирающаяся на борьбу классов, — вот что нужно Белинскому. Он за революцию — это бесповоротно. Но так трудно в России разглядеть сословие, которое станет творцом этой революции.

Достоевский видит в революции зло, вносящее в христианскую идиллию, подновленную социалистами, хаос, разрушение гармонии. Революция — это буря страстей, столкновение ненависти, а ведь в учениях социалистов «нет ненавистей». Революционный демократ и приверженец евангельской морали «фантастического реализма» не смогли оставаться друзьями.

Белинский еще пытался «выправить» Достоевского.

Спорили они до взаимных обид, хлопанья дверью. Белинский призывал на помощь недавно прибывшего в Петербург Герцена.

Непрерывно кашлял, но в споре себя не жалел.

— Да знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств и что нелепо и жестоко требовать с человека того> чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел?!

— Мне даже умилительно смотреть на него, — обращался Белинский к Герцену, пальцем указывая на Достоевского. — Каждый-то раз, когда я вот так помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет….

— Да поверьте же, наивный вы человек, — вновь набрасывался он на Федора Михайловича, — поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком, так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества.

— Ну не-е-ет! — вдруг воскликнул Герцей. — Если бы теперь появился Христос, он бы примкнул к движению и стал бы во главе его…

Белинский согласился. Именно так: и возглавил бы социалистическое движение.

Разрыв с Белинским и его друзьями назрел, и Достоевский переживал это мучительно. Стремительный взлет славы, общепризнанная гениальность, а потом вот эти терзающие насмешки, охлаждение Белинского, его сомнения: не поспешил ли провозгласить Достоевского восходящей звездой первой; величины?

Достоевскому была чужда боевая революционная эстетика Белинского, он упрекал его в том, что тот низводит литературу «до описания…. одних газетных фактов или скандальных происшествий». Достоевский был диаметрально противоположен «газетному и пожарному». Он даже боялся «пожарного» — революционного.

Они разойдутся немного позже, но и сейчас Достоевский чувствует себя одиноким.

Тяжело без друзей, без участия и без денег. Хотя литература и кормит, но при безалаберности Федора Михайловича деньги отсутствуют именно тогда, когда более всего нужны. А это значит, что и сапоги драные и пальтишко ветхое, да и отобедать иногда не на что.

Ссора с Белинским и его кружком означает и ссору с «Отечественными записками». Хотя до Федора Михайловича дошли слухи — Белинский покидает журнал, а в «Отечественных записках» отдел критики перейдет к Валериану Майкову.