Я даю ему выбраться на простор степи, посылаю Наяду, и мы скачем с ним рядом, не убавляя резвости: волк зарьял, язык беспомощно болтается…

В два прыжка я догоняю его и бью по черепу плетью. Он тычется носом в землю… Я быстро повертываю ловкую Наяду, чтобы быть сзади головы волка, чтоб снова его догонять, но он исходит слюной и беспомощно скребет лапами по траве… Рискую и еще раз бью его по голове и отскакиваю в сторону… Он продолжает лежать на брюхе, вытянув задние ноги и судорожно шевеля передними, на которых лежит голова с вытянутым языком… Я объезжаю в сторону и кружу шагом, давая отдыхать уставшей Наяде… Посматриваю издали на волка и наслаждаюсь понюшками табаку…

Волк не шевелится. Объезжаю кругом. Не шевелится… Еще раз бью его по голове, а потом поперек хребта, около почек. Готов серый…

Слезаю с Наяды, разминаю ноги…

А кругом глухая степь. Ни табунов, ни отар овец, ни птички… Только вдали-вдали шевелится точка – это тушканчик сложил молитвенно лапки, но и тот скоро ушел в нору… Высоко-высоко появился орел… Потом другой… Они кружат надо мной, но не спускаются… Вдали появился третий.

И как это они учуяли добычу… И не ошиблись… Они знают что знают – знают, о чем и мечтать не смеет наша мудрость!

Вдали движущаяся точка. Пара лошадей, запряженная в нетачанку… Это Федя с кем-то торопится… Лошади прекрасные, несутся вскачь…

Я со скуки полтабакерки вынюхал.. Федя радуется:

– Ну, взяли-таки зверяку. А я кричал вам, чтобы не допускали до балки… У меня конь сплечился… Все-таки доехал и за вами приехали… Ну, ловко…

Осмотрели волка.

– Череп разбит. Думаю, что с первого удара… А хорош, ах хорош! Как вы его не упустили… Доберись до балки – ушел бы в горы…

– Да не ушел вот!

– Ловко…

И обратился к казаку:

– Митро, а ну-ка свежуй.

– Ну и брюхо набил. Знать, целого барана стравил! – бормотал Митро, сдирая волчью шкуру.

Я ехал шагом на Наяде с нетачанкой, рассказывая подробности охоты, к великому удивлению Феди, и получил одобрение от Митро, старого охотника, который не удержался и перешел на ты:

– Бирюка перехитрил. Вот так черт!

– А ты нечистого не призывай и черных слов не произноси, – сделал ему замечание Федя, правоверный молоканин.

Навстречу нам низко и торопливо летели два орла.

– На обед едут, – указал кнутовищем казак.

Я оглянулся… Штук десять орлов и коршунов кружились над редкой в это время добычей, а влево Эльбрус покрывался темными тучами.

– Снег будет, – сказал Митро.

*

После обычного обеда, такого же, как и вчерашний ужин, с добавкой только гуся с яблоками и горы куропаток на огромном блюде, мы ходили по конюшням, пили чай, и после чая Митро на прекрасной паре золотистых корольковских персюков мчал меня под густыми тучами на Богословскую станцию.

Ногайская степь, как и всегда в это время, была мертвая, безжизненная, холодная и безмолвная. Разве встретится стадо молоканских овец, поднимется орел, сорвется стая куропаток, да иногда промчится на коне ногаец, потомок бывшего властителя этих степей,- а там опять тишь, мертвая тишь зимней степи, безлюдная, безмолвная…

На половине дороги начался снежный пурган… Коней не видно!

Но вот мелькнул красный диск, вдали слышится свисток паровоза и сразу переносит от мира и покоя беззаботной степи в безалаберную суету столицы, где приходится быть осторожнее, чем здесь, в этой дикой пустыне, между степными волками и вооруженными жителями…

Лишнее слово, иногда лишний стакан вина, неосторожное движение – и погиб скорее, чем в глухой ногайской степи…

Одновременно с бежавшим и пыхтевшим поездом, побелевшим от снежной пурги, я подъехал к вокзалу и, тоже весь заледенелый, покрытый снегом, прямо бросился к буфету, чтобы как-нибудь согреться. Был второй час ночи. Оказалось, что пришел сильно запоздавший от сильной метели скорый поезд, идущий на север. Через три минуты он отправляется. Придется ужинать и согреваться в поезде. Беру ужин: белый хлеб, колбасу, бутылку водки и две бутылки пива. Подарок поберегу до Москвы – жаль откупоривать. Митро тащит за мной багаж. Бросаюсь в первый попавшийся вагон первого класса и вваливаюсь в пустое купе. Чемодан и корзинку с гостинцами бросаю на сетку, волчью шкуру, связанную шерстью вверх, на пол и прощаюсь с Митро. Кондуктор входит за билетом и говорит:

– Вам бы в другой вагон, это старинный, неудобные диваны, жестко да и трясучий… Рядом пульмановский, тоже пустой идет.

– Э, все равно,- отвечаю.

Колеса заскрипели по рельсам, загромыхали на стрелках, и поезд потянулся на север.

Я старался взглянуть в окно, да оно все было бело от снега и льда. Мелькнула в памяти моей не сходившая несколько дней с моего горизонта голова Эльбруса, и сделалось как-то грустно…

С помощью кинжала я разрезал колбасу, причем добрая половина ее упала на пол и откатилась к двери, где на полу лежала мерзлая волчья шкура. Я посмотрел на нее, но, усталому, было лень протянуть руку. Выпив и съев колбасу, я хотел достать упавшую половину, но ее не было: укатилась под мой диван.

Дорожа каждым лишним движением, я взял бутылку пива и поставил ее на пол, чтоб можно было достать легко рукой, и лег, сделав несколько глотков. Лег и вытянулся.

Это – блаженство, которого я давно не испытывал. Я стал уже забываться, как вдруг волчья шкура, лежавшая на полу у двери, зашевелилась.

Уж не дух ли какого-нибудь кабардинца или ногайца вселился в волка?

Затем стоявшая рядом с диваном бутылка с пивом кланяется горлышком к окну, причем выливается несколько капель на пол, и исчезает.

Исчезает на глазах. Уползает под мой диван. Я нюхаю табаку и соображаю – что такое. Вдруг под собой слышу:

Буль… буль… будь…

Кто-то пьет под моим диваном. Приподнимаюсь, чтобы вскочить, и вдруг вижу вылезающее из-под дивана горлышко бутылки, а затем чью-то руку, старающуюся аккуратно, без шума водворить бутылку на прежнее место.

Моментально вскакиваю, запускаю обе руки под диван и вытаскиваю оттуда злополучнейшего из людей. Несчастный, оборванный, бледный.

Шепчет:

– Не убивайте меня!