Прощаясь, мы договорились с Первым, что завтра днем отправимся гулять в Булонский лес.

Эта прогулка останется со мной на всю жизнь. Я никогда и не думала раньше, что Булонский лес может быть так прекрасен.

В отель за мной зашли Первый и еще тот мужчина, у которого был гипнотизирующий взгляд.

Мы поехали по авеню Фош, потом мимо Большого озера, там на какой-то аллее оставили такси и пошли просто куда глаза глядят.

Осень была уже в полном своем умирании и в полном своем торжестве. Чем дальше мы уходили от озер, тем безлюднее становилось на аллеях, и когда мы в глубине пересекли Лонгшан, огромный парк оказался только наш.

Мы были одни.

Деревья стояли, утопая в ковре желтых листьев. Березы и тополь уже облетели, но липы еще были зелеными, а дальше в глубину шло совсем царственное буйство красок. Темные буки, желто-зеленые кроны дубов, багряная и оранжевая рябина и бурые грабы — все перемешалось в каком-то хороводе. Плакучие ивы стояли в прудах на островках, как серебряные кусты, а клеи в последнем отчаянном усилии жить, в последнем прощании выгнал в верхние листья горящий багрово-красный цвет, как яркую кровь природы.

Мы молчали. Было тихо, только падали листья и шуршали.

Осеннее небо сияло ясно, чисто. Стоял редкий для ноября день. Дышалось легко.

Мы шли все дальше и дальше. И уже в какую-то музыку складывались, завораживали и буйство разноцветных крон, и безлюдье пустынных аллей, и шепот падающих листьев.

Изредка за поворотом одиноко белела статуя античного бога, задумавшегося среди облетевших кустов акации. Иногда вдали, в густоте желтых ветвей, четко обрисовывался край крыши уединенного шале. Мелькало озерко, заросшее перламутровой тиной. Кричала птица.

И казалось, захоти — и к шуршанию листьев прибавится легкий шорох шагов, появятся дамы в кринолинах, Ронсар сядет на скамью, закусив губу, слагая стих; бледный Паскаль с напряженным лицом пройдет стороной; юноша в щегольском мягком цилиндре прошлого века обнимет девушку из предместья.

«Сколько слов о любви здесь прошептано…»

Мы молчали.

Аллеи сплетались и расплетались, то уводя в даль, затянутую прозрачным маревом голубоватых теней, то лукаво поворачивая к неожиданной беседке в узлах опавшего плюща.

Неожиданный порыв ветра шумел порой наверху в сомкнутых кронах. Ветви стонали, испуганными стаями слетали листья. Потом опять все успокаивалось. Становилось тихо, и казалось, что темные стволы огромных старых лип шепчутся друг с другом, вспоминая тех, кто здесь гулял, надеялся, верил, любил.

Старый парк соединял прошлое с настоящим. Осень говорила, что все это уже было, было, было: и молодость, и увяданье. Все было, проходило и растворялось в вечной жизни людей и вечном круговороте природы.

Чего же ты просишь, осень?..

Мы шли и молчали.

Свежо и горько пахло палым листом. Иногда длинная аллея раздергивалась, раскрывался луговой простор. В бурых осенних травах синими глазками глядели несдающиеся поздние васильки, ромашка, заблудившаяся во времени, еще удерживала беленький лепесток на жухлой головке. Фиолетовые леса окаймляли горизонт, с прощальным резким криком стая журавлей тянула в высоком небе.

Как прекрасна Земля! Наша Земля…

Первый проводил меня на Монмартр, и там я узнала, что это была наша прощальная прогулка. Впрочем, я уже и сама догадывалась. Первый попросил прийти проводить их. Они покидали Париж в два часа дня.

Я поднялась к себе на четвертый этаж. В номере как раз шла уборка. Я остановилась в коридоре подождать, и тут на меня налетела мадам Ватьер из 314-го. Мадам Ватьер — вдова коммерсанта. Она живет в отеле уже лет пять, готова всегда и во всем помогать всякому и горячо любит посплетничать.

Меньше всего мне хотелось разговаривать с мадам Ватьер в этот момент. Но деваться было некуда, и она вывалила на меня целую груду новостей. Посыльный нашего отеля женится на второй дочери владелицы кафе, уже объявлен день свадьбы. Вчера у сквера Темпль был митинг против оасовцев — она сама тоже ходила. Сегодня вечером будет митинг возле Архива, но очень поздно. Туда пойдет мосье Сэрель, и его жена беспокоится. У нее, у мадам Ватьер, в номере протекает потолок…

Когда я опять вышла на улицу — довольно рано, потому что перед рестораном мне нужно было еще зайти к портнихе, — жена Сэреля как раз прогуливала своих четырех ребятишек перед отелем. Я остановилась на минутку полюбоваться ими. Такое изобилие жизни выражалось на четырех розовых мордашках, такими аккуратными были шерстяные синие костюмчики, так блестели начищенные ботиночки, что казалось невероятным, что одна только мать может обстирывать и обхаживать все это семейство.

Мы перекинулись с мадам Сэрель несколькими словами.

Две девочки чинно сидели рядом с матерью на стульях возле устричной. А мальчишки гонялись по тротуару, отнимая друг у друга мяч.

Глядя на них всех, я подумала, что Сэрель выше всего, выше всяких политических убеждений ставит возможность воспитать здоровыми и счастливыми своих четырех детей. Для того, собственно, он и жил. Но потом оказалось, что я была неправа…

В этот день в «Черном солнце» концерт был коротким. Поскольку мне лишь завтра надо было встретиться с моими друзьями в Нейи, я решила проехаться по своей привычке на окраину. Я добралась до Эглиз де Пантэн и оттуда пешком пошла к пустырю, где за темным полем далеко стоял большой дом и светил всеми окнами.

Я стояла, глядя на этот дом, и мне вспомнилась старая, читанная в детстве сказка о деревенском мальчике, который каждый вечер любовался золотыми окошками в дальней деревне за большим полем. Сказка так и называлась — «Золотые окошки». Мальчику очень хотелось дойти туда, где к закату солнца окна всегда загорались удивительным расплавленным золотом. И в конце концов он выполнил свое желание…

На обратном пути я проехала в такси мимо Архива. Перекресток был весь освещен, еще продолжался митинг, и толпа заполняла даже половину Рамбуто.

Но дальше все было пусто и тихо. Город засыпал. На узеньких переулочках между Севастопольским бульваром и улицей Ришелье в домах свет горел только в редких окнах.

У меня было такое чувство, будто в последние дни упала завеса, отделяющая меня от мира, и я снова могу смотреть на людей, верить им, любить их. Но потом я вспомнила, что завтра те шестеро уже покидают Париж, и тоска охватила мое сердце.

Возле отеля тоже было совсем тихо. Светились окна в подвале Сэрелей.

В номере я разделась, около часа пролежала в постели без сна. И тут в дверь постучали.

Жорж.

Впрочем, я даже не сразу его узнала. У него было какое-то незнакомое, переменившееся лицо. Глаза бегали. Костюм весь был измят.

Сначала я подумала, что он пьян. Но его странный вид объяснился не этим. Он был чем-то испуган, у него дрожали руки и тряслась голова. Неверными шагами он прошел к столу и сел.

Я спросила, что с ним.

Он посмотрел на меня и сказал:

— Слушай, со мной случилось несчастье. Ты поможешь, если надо будет?

— Какое несчастье?

Он покачал головой. Его трясло, и он никак не мог справиться с этим.

— Принеси чаю. Мне холодно.

Я сходила в коридор, принесла кипятку и заварила чай. Он сделал несколько глотков, и вдруг его стало рвать. Я едва успела поднести полотенце. Несколько раз его чуть не выворачивало наизнанку. Потом это прошло, он откинулся на спинку кресла, осовело оглядываясь:

— Нет. Это не для меня.

— Что не для тебя?

— Это не для меня. Зря я впутался в это дело.

— В какое?

В коридоре кто-то прошел. Жорж глянул на дверь и весь сжался. Потом шаги стихли.

Жорж взялся за сердце, и мысли его приняли новое направление. Несколько секунд он молчал, прислушиваясь к себе, потом сказал с трагическим пафосом:

— Я знаю, от чего я умру. От сердца.

Ему стало так жалко себя, что у него даже слезы на глазах выступили.

— От сердца. Это точно. У меня недостаточность митрального клапана. Ей-богу… — Затем перескочил на другое: — Это все Дюфур. Гнусный Дюфур.