В припадках гнева графу иногда хотелось броситься к следователю и рассказать ему все, чтобы обнаружилась истина и чтобы сестра ничем, решительно ни чем не была обязана погубившему ее подлецу. Когда граф представлял себе, что Шарлотта, кроткое существо, любимое им такой мужественной и благородной любовью, любовью старшего брата к хрупкому и слабому ребенку, принадлежала этому хаму, этому учителишке без роду и племени, его охватывало чувство отвращения; он сознавал, что его знатному роду нанесено тяжкое оскорбление, и почти терял сознание от бешенства. Так было с ним, когда ему во время войны пришлось пережить капитуляцию Метца и сдаться в плен. Ему становилось немного легче при мысли, что этот человек сидит на позорной скамье подсудимых, предназначенной для мошенников, воров, убийц, а скоро очутится на эшафоте или на каторге… И он всячески заглушал в себе голос, твердивший: «Ты должен сказать правду!» Боже мой! Какой мукой были для него эти три месяца, когда его беспрестанно раздирали самые противоречивые чувства. Был ли он на маневрах (он снова вернулся в полк), проносился ли карьером» на коне по дорогам Лотарингии, занимался ли при свете лампы в своей комнате, — всюду его преследовал вопрос: «Что же делать?» Проходили недели, а он все еще не мог ответить на него. Но вот настал момент, когда во что бы то ни стало нужно было на что-то решиться, так как через два дня Грелу должен был предстать перед судом, а процессу предполагалось уделить всего, четыре заседания. Граф считал, что гувернера безусловно приговорят к смерти.

Конечно, еще можно будет сделать заявление и после вынесения приговора. Но это означает, что снова разгорится внутренняя борьба. Граф был человеком действия, и всякая неопределенность была для него невыносимой, а между тем именно в таком состоянии жил он целых три месяца, не будучи в силах решиться на что-нибудь. И когда он заглядывал поглубже в свою душу, он видел, что его молчание — еще не окончательное решение вопроса. Он не давал себе слова молчать. Он только откладывал свое заявление. Это и было причиной, помешавшей ему сопровождать отца в суд на первое заседание. Но об этом заседании он надеялся получить подробнейший отчет с минуты на минуту. Часы уже пробили двенадцать. За двенадцатью слабыми ударами сразу же раздался бой часов на колокольне соседней церкви. Старик Жюсса вот-вот должен был прийти.

— Их сиятельство прибыли, господин капитан, — доложил денщик, выглянув в окно, за которым послышался шум подъезжавшего экипажа, — Ну что, отец? — с нетерпением спросил Андре, едва маркиз вошел в комнату.

— Присяжные на нашей стороне, — ответил старик.

Маркиз де Жюсса уже не был тем расслабленным маньяком, над которым так едко насмехался в своих записках Грелу. Глаза его теперь горели, голос и даже движения помолодели. Страстная жажда мести, всецело овладевшая стариком, не только не подорвала его силы, а, наоборот, поддерживала их. Он даже забыл «э своей ипохондрии, и его речь стала оживленной, властной и отчетливой.

— Утром происходила жеребьевка… Выбрали двенадцать присяжных… Я записал фамилии. — Маркиз стал рыться в своих записках. — Из двенадцати присяжных — три крестьянина, два офицера в отставке, врач из Эгперса, два лавочника, два домовладельца, фабрикант и учитель. Все это почтенные люди, семейные, они потребуют, чтобы убийца понес строгое наказание… Прокурор уверен, что Грелу будет приговорен к смертной казни… Ах, негодяй! За три месяца у меня была единственная приятная минута, когда я увидел, как его вводят в зал под конвоем двух жандармов: я понял тогда, что ему уже не вывернуться… От этих не убежишь! Но, представь себе, какая дерзость! Он окинул взглядом зал… Я сидел в первом ряду. Он меня — увидел и даже не отвел взгляда, а, наоборот, пристально, вызывающе посмотрел в мою сторону… Нам нужна его голова! И мы ее получим! В голосе маркиза звучала звериная злоба, и он не заметил, что его слова вызвали на лице сына выражение глубокой горечи. Представив своего врага в в руках жандармов, побежденным государственной властью, как бы раздавленным неумолимыми жерновами безликой и неотвратимой машины правосудия, офицер содрогнулся от стыда. Да, это был стыд человека, который подослал наемных убийц. И в самом деле, он пользуется жандармами и судейскими, как наемными убийцами, как исполнителями того, что он охотно осуществил бы собственными руками, чтобы самому же нести ответственность за это… Конечно, подло не сказать того, что он знает! А взгляд, брошенный подсудимым на отца, — что он означает? Известно ли Роберу, что Шарлотта перед самоубийством написала брату и обо всем рассказала ему? А если он знает об этом, то что он думает сейчас? При одной мысли, что молодой человек догадывается о подлинном положении вещей и презирает их обоих за молчание, у графа Андре закипела кровь.

— Нет, — сказал он сам себе, когда/ маркиз, наскоро позавтракав, отправился на заседание, возобновлявшееся после обеденного перерыва. — Нет! Я не могу молчать. Я им все скажу, Или напишу.

Он присел к столу и машинально стал выводить на листе бумаги официальное обращение: «Господин председатель суда…» Наступил уже вечер, а этот убитый горем человек все еще сидел за столом, сжимая голову руками и так ничего и не написав, кроме первой строки… — Он дождался возвращения отца и стал с волнением слушать подробный рассказ о втором заседании: — О, дорогой мой Андре! Как ты правильно поступил, что не пошел на заседание! Какая низость! Нет, ты подумай только, какая низость! Вот послушай… Допрашивали Грелу… Он применяет все ту же тактику и не отвечает на вопросы. Это бы еще ничего.

Но давали показания эксперты. Сначала наш милый доктор… У него дрожал голос, когда он стал передавать свои впечатления от того, что он увидел, когда вошел в комнату Шарлотты… Потом выступал профессор Арман. Ты не вынес бы этого ужаса — он говорил о результатах вскрытия бедняжки! И все выложил тут же, хотя в зале было по меньшей мере пятьсот человек… Затем выступил химик из Парижа…

Теперь уж не остается никаких сомнений! Пузырек, который был в руках этого чудовища, стоял на столе. Я сам видел его… И потом… Как только у людей поворачивается язык говорить такие вещи! Его адвокат, и — имей в виду — адвокат по назначению, которого не заподозришь в том, что он друг подсудимого… Так этот адвокат… Даже не знаю, как сказать… Он все добивался ответа: умерла ли Шарлотта девственницей, и было ли это обследовано! В зале даже послышался шепот негодования, чувствовалось всеобщее возмущение. Моя девочка! Такая чистая и благородная, почти святая! Мне хотелось дать этому господину пощечину! Даже подсудимый был взволнован, а его, по-видимому, абсолютно ничем не прошибешь. Я смотрел на него. Тут он взялся за голову и заплакал. Ну, скажи, пожалуйста, ведь закон должен запрещать подобные вещи — публично оскорблять жертву преступления! Что подразумевал адвокат? Что у нее был любовник? Любовник! У такой, как она, и любовник! Старик был в таком негодовании, что вдруг разрыдался. При виде этого безысходного горя сын тоже почувствовал, что у него разрывается сердце и слезы душат его. Не произнося ни слова; отец и сын обнялись.