Таким образом ему стало известно, что молодой человек — единственный сын инженера, который умер, не успев составить состояния, и что его матери пришлось пойти на большие жертвы, чтобы предоставить сыну возможность учиться. «Но так не может продолжаться, — рассказывал Робер, — поэтому я намерен еще в нынешнем году получить степень лиценциата, а затем буду добиваться места преподавателя философии в каком-нибудь лицее и одновременно работать над большим трудом о видоизменениях человеческой личности. Зародышем этой работы является тот опыт, который я предложил вашему вниманию…» Когда молодой человек стал излагать программу своей жизни, глаза его загорелись.

Оба эти посещения Робера Грелу имели место в августе 1885 года. Теперь шел 1887 год, и за этот промежуток времени Сикст получил от юноши пять или шесть писем. В одном из них Робер Грелу сообщал, что поступил в качестве домашнего учителя в какую-то аристократическую семью, которая проводит летние месяцы в родовом замке на берегу Эда, одного из самых живописных озер в Овернских горах.

Незначительная подробность поможет читателю понять, до какой степени взволновало ученого совпадение между получением повестки и визитной карточки г-жи Грелу: хотя на столе лежали гранки его статьи для «Философского обозрения» и их необходимо было просмотреть как можно скорее, ученый почел нужным в тот же вечер разыскать письма молодого человека.

Он обнаружил их в папке, где аккуратно хранил все, даже незначительные записки. Письма лежали вместе с бумагами такого же рода под рубрикой: «Современная документация по вопросу формирования ума», и составляли в общей сложности около тридцати листков. Ученый перечел их с особенным вниманием и не обнаружил в них ничего, кроме различных соображений научного характера, вопросов о книгах, которые надо прочитать, да некоторых научных планов. Какая же нить может связывать подобные вещи с уголовным процессом, о котором говорит мать? Молодой человек, которого философ видел всего два раза в жизни, произвел на него, по-видимому, очень сильное впечатление, потому что мысль о том, что за повесткой судебного следователя и за просьбой матери Робера Грелу о свидании скрывается одна и та же тайна, не давала ему покоя большую часть ночи.

Впервые за много лет г-н Сикст сделал экономке выговор за какое-то пустяковое упущение, а когда он проходил в час Дня мимо каморки привратника, его лицо, обычно совершенно спокойное, выражало такую озабоченность, что Карбоне, уже насторожившийся из-за повестки, которая по довольно варварскому обычаю была прислана в незапечатанном конверте и тут же, само собою разумеется, прочитана, высказал жене, а затем, и всему околотку следующее соображение: — Я не имею обыкновения совать нос в чужие дела, но я отдал бы двадцать лет хорошей жизни, чтобы узнать, что нужно судейским крючкам от нашего бедного господина Сикста. Сейчас он сбежал по лестнице, как полоумный…

— Смотри-ка, господин Сикст вышел погулять не вовремя, — сказала матери девица, сидевшая за прилавком в булочной. — Говорят, он Судится из-за наследства.

— Полюбуйся на старика Сикста! Мчится, как зебра! Мне рассказывали, что его тянут к ответу, — говорил аптекарский ученик приятелю. — Знаем мы этих старичков! Снаружи как будто бы все в порядке, а чуть копни — не оберешься грязных, историй. В конце концов все они порядочные канальи…

— Сегодня он уж совсем медведь медведем! Даже не здоровается! — Так говорила жена профессора Коллеж де Франс, занимавшего квартиру в том же доме, что и философ, когда Сикст встретился супругам на лестнице. — Впрочем, тем лучше. Говорят, будто его книги подвергнутся судебному преследованию. Ну, и поделом!..

Так даже самые скромные люди, люди, воображающие, что они живут в полной безвестности, не могут и шагу ступить, не вызвав всевозможных пересудов, если им суждено жить в Париже, в так называемых тихих кварталах. Необходимо, однако, добавить, что, если бы г-н Сикст узнал об этой болтовне, он обратил бы на нее внимания не больше, чем на какой-нибудь том официальной университетской философии. А философию эту он презирал больше всего на свете.