— Замерз, босая команда!.. Ну ступай в сторожку, погрейся уж! — не отвечая на вопрос, добродушно сказал солдат, окидывая его взглядом.

Молодой человек вошел в маленькую сторожку, теплую, как баня, от накалившейся железной маленькой печки, и поместился у притолоки.

— Садись к печке, погрейся, — пригласил его солдат, что и было немедленно исполнено.

— Ну, пропился, что ли, коли на копейкинские хлеба пришел? Впервой сюда?

— Да, ни разу еще нигде не работал, хоть с голоду умирай, спасибо еще добрые люди послали, а то хоть и топиться так в пору!

— А сам из каких? Приказчик прогорелый или из трактирщиков?

— Нет, юнкером на Кавказе служил, офицерского чина не получил, вышел в отставку, приехал сюда место искать и прожился…

Сторож переменил тон. На его лице мелькнула улыбка, выражавшая горькое сожаленье и вместе с тем насмешку.

— Что ж делать, барин! Не вы первый, не вы последний! Трудно только вам будет здесь без привычки, народ-от мрет больно! Вот сейчас подпоручика Шалеева в больницу увезли, два года вытрубил у нас, надо полагать не встанет, ослаб!

— Неужели рабочим, простым рабочим был подпоручик?

— Эх, барин! Да что подпоручик, капитан, да еще какой, работал у нас! Годов тому назад пяток, будем говорить, капитан был у нас, командир мой, на Капказе вместе с ним мы горцев покоряли, с туркой дрались…

— Капитан?

— Как есть; сижу я это словно как теперь в сторожке… перед рождеством было дело, холодно… Вдруг, слышу, в ворота кто-то стучится — выхожу. Стоит это он у ворот, дрожит. Сапожонки ледащие, шапчонка на голове робячья, махонькая, кафтанишка — пониток рваный, тело сквозь видать, — не узнал я его сразу, гляжу, знакомое лицо, так и хочется сказать: Левонтий Яковлевич, здравья желаю! Да уж изменился больно ён, прежде-то, при мундире, да при орденах, красавец лихой был, а тут осунулся, почернел, опять и одежа… одначе я таки признал его, по рубцу больше: на левой щеке рубец был, в Дегестане ему в набеге шашкой вдарили… Ну, признал я его и говорю: «Вашскобродие, вы ли Левонтий Яковлевич?» А я с ним в охотниках под горца хаживал, так все его по имени звали… Любили больно уж… Взглянул ён на меня да как заплачет.

— Здравствуй, — гырт, — Размоляев! — Заплакал и я тут… Повел его в сторожку, чайком, водочкой угостил…

— И теперь здесь? — спросил молодой человек.

— Нет, барин, зиму-то он выжил кой-как, а весной приказчика поколотил, ну его и прогнали… Непокорливый он был! Да и то сказать опять, человек он заслуженный, а тут мужика-приказчика слушайся! Да и что! Господам офицерам на воле жить плохо, особливо у хозяев ежели служить: хозяин покорливости от служащего перво-наперво требует, а они сами норовят по привычке командовать! Вот нашему брату не в пример вольготней: в сторожа ли, в дворники — везде ходит, потому нам что прикажут, без рассуждений исполняем… Одначе и из нашего брата ныне путных мало: как отслужил службу, так и шабаш, домой землю орать не заманишь, всё в город на вольные хлеба норовит! Вон у нас на заводе все, почитай, солдаты…

В сторожку вошел высокий, одетый в оборванный серый кафтан солдат.

— Здорово, Капказский, садись! — приветствовал его сторож.

— Здорово! — молвил вошедший и опустился на лавку.

— Новенький? — спросил он.

— Да, наш капказец, юнкарь! — ответил Размоляев и вышел из сторожки вместе с барином.

— Вот пожалуйте в контору, там есть приказчик, так к нему обратитесь, — указал он на белое одноэтажное здание с вывеской «контора».

В конторе за большим покрытым черным сукном столом сидел высокий рыжий мужчина.

— Что тебе?

— Насчет места…

— В кубовщики, четыре рубля в месяц!.. Ванька, введи его в третий номер, — крикнул сидевший за столом мальчику, который стоял у притолоки и крутил в руках обрывок веревки.

— Сегодня гуляй, а завтра в четыре утра на работу! — крикнул вслед уходившим приказчик.

II

Иван показал Луговскому корпус номер третий, находившийся на конце двора.

Это было длинное, желтого цвета, грязное и закопченное двухэтажное здание, с побитыми стеклами в рамах, откуда валил густой пар. Гуденье сотни голосов неслось на двор сквозь разбитые стекла.

Луговский отворил дверь; удушливо-смрадный пар, смесь кислой капусты, помойной ямы и прелого грязного белья, присущий трущобным ночлежным домам, охватил Луговского и вместе с шумом голосов на момент ошеломил его, так что он остановился в двери и стоял до тех пор, пока кто-то из сидевших за столом не крикнул ему:

— Эй, черт, затворяй дверь-то! Лошадей воровал, так небось хлев затворял!

Луговский вошел. Перед ним была большая казарма; по стенам стояли столы, длинные, грязные, обсаженные кругом народом. В углу, налево, печка, в которой были вмазаны два котла для щей и каши. На котле сидел кашевар с черпаком в руках и разливал в чашки какую-то водянистую зеленую жидкость. Направо, под лестницей, гуськом, один за другим, одетые в рваных рубахах и опорках на босую ногу, толпились люди, подходя к приказчику, который, черпая стаканчиком из большой деревянной чашки водку, подносил им. Каждый выпивал, крякал и садился к столу. Приказчик заметил Луговского.

— Новенький, что ли?

— Да, сейчас нанялся!

— Ну, иди, пей водку да садись ужинать.

Луговский выпил и сел к крайней чашке, около которой уже сидело девять человек. Один, здоровенный молодой малый, с блестящими серыми глазами, с бледным, утомленным, безусым лицом, крошил говядину и клал во щи из серой капусты. Начали есть. Луговский, давно не пробовавший горячей пищи, жадно набросился на серые щи.

— Ишь ты, слава богу, с воли-то пришел, как ест! В охотку еще! — пробормотал седой старик с землистым цветом лица и мутными глазами, глядя на Луговского.

— А тебе и завидно, ворона старая! — заметил старику крошивший мясо парень.

— Не завидно, а все-таки… — ответил старик, вытаскивая из чашки кусок говядины.

— Раз! — раздалось громко по казарме, и парень, крошивший говядину, влепил звучный удар ложкой по лбу старика.

— Ишь, ворона, все норовит как бы говядинки, а другим завидует!

— Чего дерешься, Пашка? — огрызнулся на парня старик.