Его поздравляет отрядный командир; целует, навешивает ему с себя на грудь беленький крестик… Он уже ощущает крестик у себя на груди…

— Эй, берегись! — раздается голос извозчика и разрушает сладкие мечты.

Иванов вдруг огляделся и почему-то устыдился своего военного, форменного пальто, — того самого пальто, надев которое два года тому назад в первый раз, при производстве, он воображал себя на верху счастья и с презрением оглядывал всех «штафирок».

А теперь ему самому казалось, что все на него смотрят, как на не годного никуда человека, потерявшего почву бездомника.

Он при каждом случайно остановившемся на нем взгляде прохожего как-то терялся и отворачивался в сторону…

Оборванный рабочий, несший мешок щепок, своим

взглядом также сконфузил Иванова.

«Отчего этот оборванец идет гордо, не стыдится, а мне стыдно своего пальто, еще очень приличного?» — задавал себе вопрос Иванов.

«Оттого, что у меня нет почвы, оттого, что рабочий, если его спросят, чем он занимается, ответит: «Работаю», а если его спросят, где он живет, он назовет свой угол… Вот отчего…» — думал Иванов и шел вперед без цели…

Он еще больше ослаб, утратил последнюю энергию. Зимняя оттепель способствовала этому, а голодный желудок усиливал нравственное страдание. Он в сотый раз ощупывал свои пустые карманы, лазил за подкладку пальто, мечтая разыскать завалившуюся, может быть, монету. Наконец, снял ремень, которым был подпоясан, и продал его за семь копеек в съестной лавке.

Он вспомнил, что при въезде в город видел ряд постоялых дворов. Пятак он оставил в кармане для уплаты за ночлег, а за две копейки купил мерзлого хлеба и, спрятав в карман, ломал по кусочкам и ел из горсти. Это подкрепило силы. Проходя мимо часового магазина, он взглянул в окно. Большие стенные часы показывали семь. Было еще рано идти на постоялый двор, и Иванов зашел в бильярдную. Комната была полна народом. Шла крупная интересная игра. Публика внимательно следила за каждым ударом двух знаменитых игроков.

Иванов, игравший когда-то сам, увлекся, и, сидя около печки, пригрелся и забыл обо всем…

Однако игра кончилась. Кукушка выскочила из часов и прохрипела одиннадцать раз.

Боясь опоздать на ночлег, Иванов с трудом расстался с теплым углом светлой, веселой комнаты и вышел на улицу.

Подмерзло. Крупными хлопьями, напоминавшими куски ваты, валил снег, густым пологом спускаясь на улицу и ослепляя глаза.

Иванов долго шел, спрашивал прохожих и, наконец, добрался, окоченев от холода, до окраины. Ворота одного из постоялых дворов были не заперты. Он вошел в кухню.

— Переночевать бы у вас, — обратился он к дворнику, аппетитно евшему жирные щи с крошеной солониной.

— С лошадью? — спросил дворник.

— У меня лошади нет… я один…

— Один? Без лошадей не пускаем… Мы уж учены… обкрадывали…

— Рядом ступай, там и жуликов пускают! — послышался голос с полатей… И еще новый голос энергично прибавил:

— Гони его к лешему, Федот, по шее его!.. — Иванов вышел.

Из теплой избы, с запахом горячих щей, он опять очутился на улице.

Он постоял на улице, посмотрел, цел ли пятак в кармане, подошел к соседним воротам и долго прислушивался. Было тихо, только слышалось фырканье лошадей и изредка удар копыт о полозья саней.

Он начал стучаться и стучал долго.

— Кто тут? — отозвались наконец со двора.

— Пустите переночевать!

— Двор полон, лошади негде поставить! Дверь отворилась. На пороге стоял дворник.

— Я заплачу… Вот пять копеек…

— Уходи, пока ребра целы, жулье… Ишь, ворище, барабанит, будто домой пришел!

Дверь с треском захлопнулась.

Измученный, голодный, оскорбленный, Иванов скорее упал, чем сел на занесенную снегом лавочку у ворот. В голове шумело, ноги коченели, руки не попадали в рукава… Он сидел. Глаза невольно начали слипаться… Иванов сознавал, что ему надо идти, но не в силах был подняться… Он понемногу замирал…

Удар часового колокола вывел его на момент из забытья… Бьют часы… Он считает: один… два… три… четыре… пять.

Звуки все учащаются. Он считает: двенадцать, тринадцать… четырнадцать… двадцать… Все чаще и чаще бьют удары колокола… Пожарный набат… Зарево перед ним… Вот он около пожара… Пылает трехэтажный дом… Пламя длинными языками вырывается из окон третьего этажа…

Вдруг в одном окне показывается стройная женская фигура в голубом платье… Она умоляет о помощи… ломает в отчаянии руки… К окну подставлена лестница, но никто из пожарных не осмеливается лезть в огонь.

А фигура в окне продолжает умолять о помощи… Ее роскошную пепельную косу уже охватывает пламенем… Тогда он, Иванов, бросается в огонь и спасает. Он чувствует приятную тяжесть на своем плече, слышит аплодисменты, одобрения толпы… Руки его обожжены, концы пальцев ноют, но он чувствует себя в блаженном состоянии… Вот он вместе со спасенной красавицей уже в комнате. Самовар стоит на столе. Сквозь голубой полусвет он видит ее, роскошную блондинку; признательно, с любовью, смотрит она ему в глаза… Ему бесконечно хорошо, только ноют обожженные пальцы рук…

Он засыпает на мягком голубом диване…

Вдруг странную, непонятную боль ощущает он в голове, во всем теле… Он пробует открыть глаза, встать, но не может пошевелиться… Он чувствует только, что кто-то обхватил железными ладонями его голову и безжалостно вертит уши… Боль невыносимая…

Иванов старается спросить, что с ним делают, но с языка срывается стон. В ответ слышны слова: «Жив еще, три шибче!»

И опять началась та же ужасная пытка…

Наконец, он открыл глаза. Перед ним стояли люди в шубах и солдатских шинелях. Один тер ему обеими руками уши, а двое других оттирали снегом руки, и еще кто-то держал перед лицом фонарь…

— Вали на извозчика да вези пьянчугу в больницу, вишь, весь обморозился!.. — проговорил оттиравший уши, и Иванова взвалили в извозчичьи сани…

В городе в том же году появился молодой нищий на костылях, без пальцев на обеих руках. Он не просил у прохожих, а только на несколько минут останавливался на темных перекрестках и, получив несколько копеек, уходил в свой угол.