Говоря так, он думал о днях Народного фронта.
Прежде ему казалось, что он участвует в событиях, отвечает за них. Даже после предательства Виара он мог сказать: «Я переправляю самолеты…» А теперь он был деревом, помеченным дровосеком, колесиком, неспособным и своей гибелью замедлить ход машины.
В день отъезда они чуть не поссорились. Нахмурив лоб, Аньес сказала:
– Но вы этого хотели…
Он вскипел:
– Не этого! Это – не наша война.
Для Аньес война была войной: снаряды, грязь, кровь, смерть. Как он мог ей объяснить, что сентябрь тридцать девятого года не похож на сентябрь тридцать восьмого? Она возражала: «Софизм, политика, игра». А для него это было правдой. По-другому звенели шаги запасных. Никто не пел. Была на лицах покорность обреченных. И Пьер не видел выхода.
Он теперь понял, что отделяло его от Мишо. Давние споры не были случайными. Мишо – крепкий, его можно сломать, тогда он упадет, как упал вчера Жюль. Но Мишо нельзя согнуть: он усмехнется, скажет «и еще как!», выстоит. Где он теперь? Мокнет под дождем? Посадили? Как хотел бы Пьер с ним поговорить! Но нет, и Мишо не помог бы… Мишо ответил бы: «Надо глядеть вперед… Диалектика событий…»
Пьер был одинок. Его всунули в роту, составленную из бретонских крестьян, богомольных и пугливых; им сказали, что Пьер – анархист, безбожник, в Испании он жег церкви. Лейтенант Эстерель, уродливый гном, был одним из «латников» Бретейля; он обожал поэзию, говорил, что «нищета романтична» и что в фашизме «мистическая сущность». Лейтенант презирал своих солдат: они пахли потом, плохо говорили по-французски, верили в ладанки с изображанием святого Геноле. Пьера он боялся, предостерегал других офицеров: «Такой способен выстрелить в затылок…» Его оскорбляло, что Пьер – инженер, что он ходил в театр «Ателье» и читал стихи Элюара.
Пьер подружился с единственным парижанином Жюлем, который работал прежде на газовом заводе. Это был неисправимый балагур. Он корил Пьера: «Нельзя вешать нос на квинту. И не то бывало… Сейчас, наверно, Морис Торез думает. И придумает. А я пойду на охоту – здесь куриным пометом пахнет. Давненько я не ел хорошей яичницы». Он смешил Пьера: «Я оптимист. Посмотрим на события с точки зрения свиньи. До войны свиней кололи семь дней в неделю. А теперь по понедельникам и вторникам запрещено продавать свинину. Значит, не пройдет и ста лет, как свиньи добьются неприкосновенности личности, увидишь!..» На минуту Пьер выходил из своего полусна, смеялся. И вот Жюля убили.
Письма Пьера были короткими: он не знал, что рассказать Аньес. О дожде? О шутках Жюля? О том, как Жюль, умирая, почему-то повторял: «Брюква…»? О лейтенанте Эстереле, который читает стихи Валери и боится, проходя, задеть солдатскую шинель? Анъес заполняла письма вопросами о здоровье Пьера или рассказами о проказах Дуду. Им столько нужно было сказать друг другу, но оба онемели. Пьер часто думал об Аньес – прямая дорога в белый июльский день: слепит… Иди, и ты обязательно дойдешь… А у него тропинки… Неразбериха!.. Вот и заблудился…
А дождь никогда не перестанет! Пьер вспомнил дождливый вечер на тулузском аэродроме. Как он тогда мучился! Теперь и боли нет: умирание под хлороформом. Шинель пахнет мокрой псиной: это еще живой запах, надо им дорожить, за ним – ничего. Патефон… Говорят, это чтобы немцы не скучали… Шутники!
Его вызвал лейтенант Эстерель.
– Отнесите капитану Жемье.
– Слушаю, господин лейтенант.
Он взял книгу. Лейтенант хотел унизить Пьера: коммунист, наверно, признает только пролетарских поэтов… Пускай прогуляется! До фермы, где стояли артиллеристы, было четыре километра. Капитан Жемье тоже был эстетом, просил: «Пришлите что-нибудь почитать. Я со скуки составляю словарь рифм».
Забравшись под навес, Пьер раскрыл книгу. Стихи… Он не поглядел, кто автор.
Бывает – радости наперечет.
Не зацвести ему, но он живет…
И захлопнул. Ему показалось, что его окликнула Аньес, подошла, провела рукой по мокрой щеке. Рука горячая… А с лица падали капли дождя.
Он пошел дальше по крутой дорожке между виноградниками. Ферма была скрыта маленькой рощицей. Направо осталась церковь… Петушка на колокольне сбили… Пьер обогнул воронку; машинально подумал: «Пристрелялись…» И свернул с дороги.
Он отдал книгу близорукому застенчивому капитану, выпил с артиллеристами кувшин молодого кислого вина, пошел назад. Вот так штука – дождь перестал!… Громкоговорители смолкли на час раньше обычного. Прошумел внизу ружейный выстрел, но остался без ответа. Воцарилась тишина. Пьер смутно повторял: «Бывает – радости наперечет…» Вечером будет письмо от Аньес. Потом – сенник, душное животное тепло, уютный храп рыжего Ива…
Вдруг в тишину ворвался грохот. Это приключалось по два раза в сутки, но Пьер никак не мог привыкнуть к первому разрыву: мир сразу менялся, раздирали воздух… Сейчас ответят наши… Пьер пошел в сторону и присел на корточки; мокро… Придется просидеть час. Зато вечером будет письмо…
Он не осознал второго разрыва; только подскочил – осколок попал в пах. Полчаса спустя его подобрали артиллеристы.
Очнулся он под утро; увидел невыносимо четкий свет лампочки без абажура и сейчас же закрыл глаза. Медленно припоминал: книга, артиллеристы, вино, снаряд… Он, кажется, ранен… Может быть, умирает?.. Нет… Спит?.. Он захотел повернуться на правый бок – всегда так спал, но вскрикнул. Значит, умирает… Нужно вспомнить что-то очень важное… Напрягаясь, он вспоминал сам не знал что. Хотел увидеть Аньес, как увидел ее под навесом, и не мог – лица не было. Он только повторял, чтобы успокоить себя, имя: «Аньес!..» Подошла сиделка, поправила подушку. У сиделки лицо было длинное, как черта; он подумал: «Чужая». Потом увидел на одеяле яркую игрушку. Это была песочница, красная с едкими зелеными полосками. Он сидел на куче песка. Из песочницы выходили пирожки. Нет, рыбы… Или, может быть, карлик с длинной бородой?.. Песок был сухим, формы распадались. Он крикнул: «Почему сухой?..» Сиделка подошла с мокрым полотенцем, положила его на лоб Пьера, он не почувствовал – снова впал в забытье.
А под окном гремела музыка: третий батальон салютовал убитому немецкому летчику. Генерал Леридо произнес речь:
– Мы преклоняемся перед останками воина… Любовь к отечеству… Чувство долга…
И снова пошел дождь, еще сильнее, чем вчера, будто он хотел наверстать потерянное.
Письмо от Аньес пришло, как и думал Пьер, вечером. Оно пролежало в канцелярии три дня; его отослали с пометкой: «Адресат скончался».
8
Цензуру называли «теткой Анастасией», и Жолио жаловался, что эта тетка загонит его в гроб. Газета выходила с белыми пятнами. Нельзя писать, что в Вогезах стоят лютые холода, что итальянцы устроили германскому послу овацию, что чилийское правительство приютило испанских беженцев. Жолио разводил руками:
– Осталась одна тема – бром!..
Говорили, будто солдатам в кофе подмешивают бром, чтобы они не тосковали по женам. И Жолио поместил в своей газете куплеты:
Гретхен, я у вашего дома
Без брома, без брома, без брома!..
Закат Дессера вынудил Жолио искать нового покровителя. Бретейль свел его с Монтиньи. «Ла вуа нувель» не впервые меняла направление; но на этот раз Жолио загрустил: Дессер умел жить, смягчал резкость шуткой, чек давал просто, как сигарету; а Монтиньи кричит на Жолио, как на лакея; вмешивается в редакционные дела; возмущается невинной заметкой о свадьбе какого-нибудь радикала или социалиста. А как может Жолио рассориться со всеми? Ведь и Монтиньи не вечен…
Один из сотрудников употребил в очерке слово «боши» – так прозвали немцев четверть века назад. Монтиньи вышел из себя:
– Возмутительно! Вы апеллируете к самым низким инстинктам. Конечно, мы воюем с Германией, но это рыцарский поединок, если угодно, это историческая трагедия. Гитлер – величайший государственный ум!