Изменить стиль страницы

На деревьях, как воробьи, повисли ребята, веселые и насмешливые. Сколько было в тот день забав! Жгли предателя Дорио, сделанного из соломы; на виселице покачивался тучный Муссолини; корчился тряпичный Гитлер; а человек на ходулях изображал длиннущего Фландена.

Восторженно встречали рабочих «Сэна». Они несли макет бастильской тюрьмы. Над ним значилось: «Помните о Бастилии, которая взята! Помните о Бастилии, которую нужно взять!» Впереди этой колонны шли Мишо, Легре, Пьер.

На трибунах стояли вперемежку министры и делегаты союзов, писатели и рабочие, коммунисты и радикалы. Блюм грустно улыбался. Даладье, приземистый, с упрямой складкой возле рта, не опускал кулака. Виар тихонько подпевал: «И решительный бой…»

Когда колонна «Сэна» проходила мимо трибуны, Пьера окликнули:

– Дюбуа, с тобой хочет познакомиться Виар.

Виару рассказали о талантливом инженере, члене социалистической партии, который принял активное участие в недавней забастовке, а Виар среди государственных дел не забывал своих партийных обязанностей. Он дружески пожал руку Пьеру:

– Молодчина! Вот коммунисты говорят, что у нас выветрился революционный дух; ты – лучший ответ.

Пьер настолько смутился, что преглупо ответил:

– Спасибо.

– Мне кажется, я знал твоего отца. Ты ведь из Перпиньяна?

Виар мог не узнать депутата, с которым разговаривал накануне, но он помнил все связанное со своей молодостью: товарищей по школе, города, где он читал лекции, делегатов давних съездов.

– Мы с ним вместе подготовляли демонстрацию против расстрела одного испанца. Ферреро… Для тебя это ничего не говорящее имя, а тогда вся страна всполошилась. Изумительный наш народ! Чувство международной солидарности, отзывчивость!.. Ну, желаю удачи!

Воспоминания растрогали Виара. Он почувствовал себя молодым и непримиримым, как этот инженер. Он теперь другими глазами глядел на демонстрантов; ему казалось, что он шагает с ними, с ними идет навстречу врагам. Он весело помахивал шляпой пионерам.

К действительности его вернул депутат Пиру, радикал. Никто не понимал, почему Пиру пришел на демонстрацию: знали, что он ненавидит Народный фронт. Может быть, он хотел проверить популярность того или иного министра? Он стоял на трибуне как истукан, не пел, не отвечал на приветствия. Очутившись рядом с Виаром, он решил поговорить о деле: он только вчера приехал из департамента Восточных Пиренеев, депутатом которого являлся.

– Префект говорил мне, что в некоторых местах дошло до захвата земель: подражают испанцам. А во главе всегда пришлый элемент: у нас много каталонских рабочих. Раньше знали, что иностранцы не имеют права вмешиваться в политическую жизнь. Но теперь коммунисты организовывают этот сброд. Положение угрожающее…

Виар знал, что Пиру – друг Тесса; он был с ним исключительно предупредителен:

– Я сегодня же переговорю с Дормуа. Разумеется, надо запретить иностранцам участвовать в политических демонстрациях. Я вас уверяю, дорогой коллега, что мы не отступим от традиций. Немного доверия, и все образуется…

Пиру, поблагодарив, отошел в сторону. Виар шепнул одному из коммунистов:

– Если мы не укротим шайку Тесса, они нас уничтожат.

Виару казалось, что это – государственная мудрость и что, лавируя, он идет к победе.

Мимо трибуны шла делегация маленького города Лана. Делегаты – старик в бархатной куртке с окурком, прилипшим к нижней губе, и четверо молодых рабочих, по-праздничному принаряженных, несли флаг, на котором было написано: «Лан не допустит победы фашистов». Виар подумал: «В Лане, наверно, триста рабочих, не больше…» И Виар не то вздохнул, не то проворчал:

– Дети!..

Пьер, взволнованный и обрадованный, догнал свою колонну. Он не стал рассказывать о беседе с Виаром: боялся, что Мишо иронией нарушит обаяние.

Мишо давно забыл об утренней потасовке и о погибшем пиджаке. Болела спина, но он был весел: демонстрация удалась на славу. Только когда они подходили к заставе, он притих. Стемнело, и засветились фонари, диски, колонки с бензином, вывески, зеленые, оранжевые, красные – весь пестрый цветник пригорода.

– Мишо, ты что, приуныл?

– Нет. Жарко!

Он вытер рукавом лоб и вдруг сказал:

– Я недавно прочитал биографию Бланки и позавидовал. Хорошая жизнь, а главное – простая. Несколько дней – баррикады, все остальное время – тюрьма. Он даже про звезды писал… Тогда требовалось одно: умереть. А теперь нужно жить. Победить нужно. Во что бы то ни стало. А это труднее. Да и суше. Но нужно.

Пьер с удивлением его слушал; он вдруг понял, что мысль Мишо сложна, что под четкими формулами скрыта страстная природа, много боли, спутанной и горячей, как шерсть зверя или как степная трава.

– Ты вырос, Мишо. Я в тебе раньше видел только товарища. А теперь… Теперь ты можешь командовать.

Мишо в ответ состроил ребяческую гримасу и засвистел, как щегол: он чудесно свистел.

А демонстранты все шли и шли, и не замолкало: «Это есть наш последний…»

24

На следующее утро Пьер уехал в отпуск; перед ним был месяц покоя, и покой представлялся ему синим и золотым, как плакаты в бюро путешествий.

Аньес уехала на неделю раньше. Она сняла рыбацкий домик на берегу океана, возле Конкарно. Дом стоял на скале: белая квадратная коробка. Внизу женщины чинили голубые сети, и надувались на ветру рыжие паруса. Место было открытое: много ветра, сильные приливы, океан говорил день и ночь не умолкая.

Пьер увидел чистую беленую комнату, украшенную олеографиями. Все здесь пропахло рыбой: постельное белье, занавески, даже стены.

Пьер приехал еще переполненный парижскими событиями. Он с гордостью рассказал Аньес о своем разговоре с Виаром; описал подробно демонстрацию; говорил о происках фашистов. Аньес молчала. Пьер вскипел: неужели он никогда не сможет убедить ее в важности, в правоте своего дела?..

– Нет. И не хочу понять. Это – игра, но не детская, скверная игра. Я во всем этом чувствую ложь. Никто ничем не хочет поступиться. Виар?.. Да он предаст, как все! Разве ты не видишь, что люди те же?..

– Мы их перевоспитаем.

– Нет, вы заняты другим: вы их перекрашиваете. Это – легче, но, господи, как это скучно! Да и нечестно!..

Так они поспорили в первый день приезда Пьера. Потом он отдался покою. Три дня он ничего не делал, ни о чем не думал, купался, лежал на песке, карабкался по скалам и часами следил за нараставшими валами прибоя. Он не раз бывал у южного моря, знал его лень и негу. Океан поразил Пьера. Сначала все показалось ему нестерпимо тревожным, как будто сама природа жила здесь в предвидении близкой катастрофы. Вскоре он понял, что этот грохот отвечает его душевному состоянию. Он радовался силе ветра, который не давал приоткрыть дверь, старался сбить человека, гнул низкие крепкие деревья.

Так прошло три дня. Лицо Пьера обгорело, а весь он проветрился; сотни вещей, казавшихся в Париже значительными, здесь вызывали пренебрежительную улыбку. Зато открывались новые миры: жизнь сардинок, проплывающих по строго намеченным водным путям, запах водорослей, зрелище густых звезд.

Газеты приходили с таким запозданием, что за все дни Пьер не узнал ничего нового. Как-то он вытащил маленький приемник, который привез с собой, послушал: биржевые курсы, японско-китайский инцидент, речь Тесса на банкете у коммерсантов… И, махнув рукой, Пьер пошел ловить крабов.

Аньес расцвела: ее счастье теперь было полным. В Париже она и тревожилась за Пьера, и ревновала его к событиям. По своему происхождению, по жизни, трудной и тесно связанной с жизнью Бельвилля, она могла бы увлечься происходящим. Но ее отталкивало все общее, абстрактное, споры, программы, язык газет и митингов; она возмущенно называла это «политикой». Волновали ее только судьбы отдельных людей. Так, она отнеслась равнодушно к зрелищу забастовок; но когда Пьер рассказал ей о Клеманс, она отвернулась, чтобы он не заметил ее слез. Увлечение Пьера Народным фронтом казалось ей кружением на месте, какой-то словесной бурей. Она говорила себе: за такое не умирают!.. К этому примешивался безотчетный эгоизм: впервые она узнала спокойствие и боялась – вдруг все сразу кончится?.. Беременность придавала этому чувству плотность и упорство: Аньес отстаивала две жизни. И то, что Пьер не слушает радио, представлялось ей признаком спасения.