Впрочем, самые страшные душевные муки Лучиано испытывает не по моей вине. Когда на рыночной площади выволакивают на эшафот железные клетки с приговоренными, он, бессмертный, всегда стоит рядом, стиснув зубы и сжав кулаки. Площадь забита до отказа, сплошное море голов. Такое представление случается нечасто, да и подручные ландграфа следят, все ли обыватели пожаловали убедиться в неотвратимости возмездия. Толпа прет отовсюду, возле собора крючконосые торгаши устанавливают свои столики со сладостями, иголками, гребешками, серьгами и монистами, дети дуют в дудки, хохочут и плачут. Проходят монахи, подпоясанные вервием, и никто не знает, о чем они думают под надвинутыми капюшонами. Праздник.

Я слоняюсь в толпе, слушая пересуды бюргеров. Тут можно узнать все, что угодно, жизнь города предстает как на ладони. Оказывается, епископские стражники чуть не поймали сумасшедшего Николауса у некой благочестивой вдовицы, а он, не будь дурак, сбежал через подвал. Или вот: минхеру Шванцеру подфартило: выгодно продал сукно, а ведь цены-то нынче низкие, оно и понятно, нет войны… Гомонит толпа. А вокруг эшафота наемники швейцарцы. Здоровенные мужики с тяжелым взглядом. Странные люди эти швейцарцы. Сидят в таверне, пьют, но не напиваются — боятся. Знают: никто их не любит. Молчат и пьют, потом затевают драки между собой.

А вот и Лучиано. Он тоже замечает меня, но не здоровается, смотрит волком.

— И ты пожаловал, да? — цедит он сквозь зубы. — Заполучить души… вон тех? — он кивает в сторону эшафота.

— Успокойся! — примирительно говорю я. — У них нет души. А пришел я сюда за тем же, за чем и ты.

Но его нелегко образумить.

— Лжешь! Зачем здесь все эти людишки? А?

— Очень просто. Хотят вкусить радость, что они живут. Где еще, если не здесь, и когда, если не сейчас?

После некоторого размышления он соглашается:

— Ты, как всегда, прав, мудрый. Стало быть, людишки не зазря топчутся здесь, не зазря вытягивают шеи, дабы лучше все увидеть? Ты прав, к вечеру они сызнова вернутся в свои зловонные норы. И будут довольны, понеже еще живут, хотя и в лохмотьях. Они уснут спокойно, сном праведников. Ведь кое-кому приходится много горше, чем им. Да, ты прав.

— Эй, прикуси язык! — толкаю я его в бок. Сдается мне, вон тот продавец просяных лепешек проявляет к нашему разговору повышенное внимание. Но Лучиано уже сорвался с цепи.

— Вот он, род людской! Все хотят быть вечными. Потому и привалили сюда, храбрецы!

— Ну а ты чем лучше? — допытываюсь я. — Вертишься вокруг… хм, этой, около которой вертишься, жить без нее не можешь. Вечного блаженства домогаешься. В придачу, так сказать, к бессмертию, а?

Он глядит на меня, должно быть, намереваясь испепелить взглядом. Но призрак не убьешь.

Тем временем выводят приговоренных к казни, толпа задвигалась и взревела, нас закрутило в людском водовороте, и мы потеряли друг друга из виду. Лучиано, конечно, взбешен, но ему нелишне кое о чем поразмыслить.

А когда бессмертный размышляет, это всегда на пользу. Тем паче для Лучиано, который то и дело запутывается в немыслимых историях, откуда я вытаскиваю его с немалыми усилиями.

Чего стоит, к примеру, одна только эта возня с минхером Петрусом — далеко не последним человеком в городе.

Минхер Петрус слег, весь скрюченный, без движения. Уж как только не колдовали над ним врачеватели: то кровь пустят, то песком горячим прожаривают — все втуне. Ему бы Лучиано пригласить, да, видать, опасался сквалыга: не слишком ли дорого возьмет чудодей. Справедливости ради надо признать, что торгашам и скопидомам мой друг не спускал.

И вот как-то в воскресенье Лучиано зашел ко мне необычайно веселым.

— С чем пожаловал? — спросил я. — Раз ты весел, стало быть, не к добру. Опять каверзу затеял?

— Ты прав, мудрый! Я затеял исцелить Петруса.

— С чего ты так подобрел?

— Нынче после литургии викарий возвестил всему приходу. Мол, так и так, благочестивый раб божий Петрус отвалит сто дублонов тому, кто с божьей помощью поставит его на ноги, сиречь избавит от тяжкого недуга. Теперь пораскинь умом: великая выйдет потеха, коли я вылечу старикашку и ему придется выплатить сто дублонов. Да он же от огорчения тут же отдаст богу душу!

— Выбрось сию блажь из головы! — сказал я. — Петрус и на том свете не расстанется с золотишком, Зря время потратишь.

Но Лучиано меня не послушал. Ушел и — надо же умудриться! — на следующий день поставил Петруса на ноги, так что ошалевший исцеленный даже пошел к литургии.

Вечером Лучиано послал слугу за деньгами. Но многомудрый Петрус завел такие речи:

— Твой хозяин, — сказал Петрус, — слуга дьявола! Я обещал заплатить сто дублонов всякому, кто лишит меня хворобы с божьей помощью, а твой хозяин даже ни разу не упомянул святое имя господне! Сей нечестивец злокозненно наслал на меня болезнь, дабы ограбить почтенною© человека.

И приказал для острастки поколошматить слугу.

Услышав крики на улице, я послал Марту выяснить, что случилось. Через минуту она вернулась и все рассказала.

Избитый слуга вернулся к своему хозяину Лучиано, и что будет дальше, то не ведомо никому.

Я выскочил, словно ветер, и помчался к Лучиано. Было ясно — его спровоцировали, чтобы отомстить за содеянное добро.

Я встретил его уже на пороге. Он косо набросил на себя накидку, под ней выдавался эфес шпаги. В лице ни кровинки.

— Стой! — выдохнул я. — Заклинаю тебя, остановись!

Вместо ответа он выхватил шпагу и заревел:

— Убирайся! Убирайся, дьявол! Пришло время каждому получить свое!

— Нет, еще не пришло! — оборвал я. — А ты просто глупец! На кого оставишь Маргариту?

Это его отрезвило. Он все еще упирался острием в мою грудь, но рука у него задрожала.

Я ударил ногой по эфесу, и шпага зазвенела на камнях.

— Поворачивай обратно! — скомандовал я. — Нешто не видишь: они только и ждут, когда ты сам попадешься к ним в руки! Назад! — Тут я перешел на шепот: — Поверь, не пройдет и недели, как за тебя отомстят! Слышишь, отомстят. Разве я тебя хоть раз обманул?

…И отмщенье пришло. Ровно через неделю Петрус снова слег, на сей раз без надежд на поправку. И все обвинили его, а не Лучиано.