– Привет. Ты давно здесь сидишь?

– Нет, – прозвенел валдайский колокольчик. – Как почивал, братец Коста?

«То я братуха, то братец», – усмехнулся я про себя. А вслух ляпнул:

– Отлично, сестрица Настасья. Скажи-ка мне, милая. Пока ты здесь, я во сне не говорил ничего греховного?

Молодуха покраснела как помидор. Наверное, говорил. Недаром же она так терпеливо сидела возле моей кровати, пошире развесив уши.

– Нет, родненький, – словно зачитывая текст, заранее составленный на бумажке, совершенно бесцветным голосом доложила Настасья. – Ничего греховного я не слыхала. Ты спал молча, милый.

Молча, так молча. Может быть, бабка и правда накануне изгнала из меня сатану? Или кто там во мне сидел? А вот что касаемо пневмонии, так я, на самом деле, не мог сейчас обнаружить в себе хоть какие-нибудь – хотя бы самые жалкие! – симптомы болезни. Ничего! Пусто! Ни сипов, ни хрипов, ни головной боли, ни лихорадки. Я проверил у себя пульс. Как у марафонца накануне забега. А ко всему прочему во мне наконец пробудился аппетит. Я хотел есть. Очень хотел есть!

– Ты меня чем-нибудь попотчуешь, Настенька? – спросил я, и молодуха тут же подскочила со своего табурета.

– Конечно же, миленький. Погодь немножко, я скоренько. – И не успел я моргнуть глазом, как былиночка легко выпорхнула за дверь.

А я торопливо начал разыскивать под лежанкой свою ночную вазу. Точнее, старую крынку…

На завтрак была миска холодной каши, кружка топленого молока и большая, еще теплая шаньга с голубикой. Я хлебнул молока, откусил от шаньги и принялся за кашу.

– Это шти, – пояснила мне внимательно наблюдавшая за мной Настя.

– Щи? – удивился я и подумал, а не брежу ли я по-прежнему? – Какие же щи? Это каша.

– Не щи, а шти, – рассмеялась моя сиделка. – Перловка со сметаной. Скусно?

– Ага.

Я подъел все без остатка, потом с удовольствием позволил Настасье избавить меня от тряпок, которыми меня накануне обмотала старуха, и смыть теплой водой с тела остатки липкой массы – она, подсохнув, стянула кожу и вызывала зуд. В заключение лечебных процедур я получил глоток горькой настойки и полную кружку горячего чая с сушеной малиной. Да, даже в детстве, когда я был маленьким и тяжело болел ложным крупом, вокруг меня и мама так не прыгала!

– Спасибо тебе, милая Настенька, – вяло пробормотал я, допив чай с малиной и расслабленно откинувшись на подушку. – Да воздастся тебе за твои заботы.

– Господь воздаст, – пробормотала девушка и, опять покраснев, поспешила из боковины, неся в руках невысокую стопочку пустой посуды.

А ко мне начали захаживать посетители. Мужики в домотканых холщовых рубахах и лаптях ни о чем не спрашивали и ничего не рассказывали о себе. Молчали и смотрели даже как будто мимо меня – куда-то в сторону, – теребя пышные бороды. Потом говорили перед уходом:

– Грех, грех-то какой… Хосподи! – И, положив поклон, неслышно растворялись за дверью.

Единственным из спасовцев, с кем мне удалось коротко поговорить, был старец Савелий – глубокий старик с пронзительным ясным взором, не затуманенным годами.

– Гляжу, оправился, братец. – Он, кряхтя, тяжело пристроился на уголке табурета. – Вот и славно. Теперича полежишь еще чуть, сил поднакопишь и дальше можно идтить. Путь-то неблизкий. – Старик вздохнул. – Верст триста тут до Кослана. Ежели не боле. До зимы бы поспеть.

Я удивился: неужели Комяк натрепал этому старцу, откуда мы и куда держим путь? Или я сам проболтался в бреду?

Старик будто прочитал мои мысли.

– А ты не волнуйся, сынок, что я знаю о том, кто вы такие. Как со мной это есть, так со мной и останется. С присяжными людьми мы ни дел не контачим, ни беглых им не сдаем. Правда, и с урками дел не имеем…

– А почему для меня исключение? – не понял я.

– Больной ты был. Отходил ужо вроде. Так не бросать же в тайге? Грех это, сынок. Не по-божески. Да и покрученник твой про тебя рассказал. Что за других невинно страдаешь. И я ему верю. Другому бы не поверил, а вот ему… Эх, сыночка, – снова вздохнул старик, – мне ли тебя не понять. Сам-то я как здесь оказался, в этих местах? В тридцать седьмом якобы за вредительство сюды этапом пригнали… Был тут острог такой на Выми, в самых верховьях. И вот девятнадцать годков я в этой парме лесины сплавлял, пока в пятьдесят шестом не ослобонили по полной. А куды мне идтить? Никого у меня на Руси не осталось. Вот и остался я здеся, в скиту. Окрестился, приобщился к спасовской вере, нашел себя. Да так и живу. Може, и ты присмотришься, благодать наша полюбится, да, глядишь, и останешься. Вон и невеста тебе уже готовая есть. Настасья, ветрянка, как тебя увидала, так второй ден уже вся не своя. Бродит, что булыжиной стукнутая. На пожню сейчас еле прогнал. Вот и крестись. Женись…

– Нет, отец. Спасибо вам, конечно, за помощь. Да только в миру остались долги у меня. Их выплатить надо. Кровь из носу.

– Понимаю, сынок. Дык иди, плати долги свои и возвертайся. Ждать будем.

– Не знаю, – неопределенно ответил я, хотя обязан был тут же окончательно и бесповоротно отказаться. Но на это у меня не хватило духа. И я повторил: – Не знаю. Быть может, вернусь. К Настасье…

Когда Савелий ушел, у меня выдалось немного свободного времени, и я проводил его не без пользы, тщательно изучая повадки большой черной мухи, которая с упорством, вызывающим уважение, билась о выбеленный известью потолок. Потом я ненадолго вздремнул. А потом ко мне в гости приперся Комяк и притащил с собой мой обед – густую наваристую уху в глиняном горшочке и парочку жареных хариусов с картошкой. На третье было домашнее пиво в знакомой мне деревянной кружке. Меня кормили как в президентской палате Центральной кремлевской больницы.

– Как ты, братан? – спросил самоед, нахально отхлебывая из моей кружки.

– Отлично. Эта бородатая ведьма умеет лечить. Уж не знаю, что помогло больше. Или ее припарки? Или ее микстурки? Или ее наговоры?

– И то, и другое, и третье, – на полном серьезе ответил Комяк. – Все это взаимосвязано.

– Да будет тебе… – хмыкнул я, обсасывая стерляжью голову. – Лучше расскажи мне, как устроился здесь.

– А чего мне устраиваться? – пожал плечами самоед. – Палатка есть, шамовки хоть завались. Могу уйти в парму и жить там, как король. А вообще-то… – Он ухмыльнулся и подмигнул мне. – В избы меня не пускают. Говорят, табачищем прет от меня. Определили место на скотном дворе. На стыне[9] . Там сенник у них. Я и не жалуюсь. К тому же кормят как на убой.