— Друзья мои! — не пряча ни грустного выражения лица, ни скорбных интонаций голоса, обратился к экипажу Илья Степанович. — Я хочу, чтобы вы себе отчетливо представляли ту ситуацию, в которую мы влипли — причем влипли в самом буквальном смысле этого слова — в результате невероятнейшего по своей фантастичности стечения обстоятельств. Наша лодка, словно в гигантских ледяных ладонях, оказалась зажата между подводными частями двух соседних айсбергов и пока еще только чудом не раздавлена. Если не произойдет худшего и в ближайшее время нас не разотрет в порошок и не расплющит в лепешку, то месяца через полтора-два у нас закончатся запасы воздуха, воды и пищи, и мы умрем от голода или задохнемся от нехватки кислорода. К концу мая исчерпаются энергетические ресурсы и наших реакторов. Так что я разработал план борьбы за выживаемость и довожу его до вашего сведения. С сегодняшнего дня мы выводим оба наши реактора на такую мощность, чтобы вода в системе их охлаждения была постоянно близка к границе кипения. Сбрасывая этот кипяток за борт, мы будем беспрерывно обновлять воду в радиаторах, закачивая в них забортную. Я не знаю, что из всего этого в результате получится, да и получится ли что-нибудь вообще, но это — наш единственный шанс высвободиться из плена. Я надеюсь, что, омывая сжимающие нас ледяные глыбы, выбрасываемая за борт теплая вода сделает в них хотя бы небольшие промоины, и это ослабит удерживающую нас хватку. Так что молитесь Богу и нашему хранителю святому Николаю, — он повернулся к висящей на стене иконе святого угодника и неумело осенил себя крестным знамением. — Кстати... у кого-нибудь на лодке есть молитвослов?
— У меня, — встал из-за стола матрос по фамилии Кошкин. (Я как раз и запомнил его за эту его своеобразную «перекличку» с героем одного из рассказов молодого Льва Толстого — матросом Кошкой. Помнится, мне еще подумалось тогда при знакомстве, благодаря внезапно возникшей ассоциации, что если раньше дети в России воспитывались на примере матроса Кошки, то последнее десятилетие XX века они, в своем большинстве, росли, воспитываясь уже на житейских премудростях кота Матроскина. И благодаря этой вроде бы не столь существенной подмене, менталитет подрастающего поколения начал постепенно опираться уже не на стремление матроса Кошки к героизму и подвигу, а на философию кота Матроскина по поводу того, как сделать поглощаемый тобой бутерброд максимально «правильным». Так, незаметно для всех, веселый постмодернистский перевертыш превратился в фатального для страны мировоззренческого оборотня...)
— У меня есть молитвослов, — повторил матрос Кошкин и виновато покраснел.
— Очень хорошо, — кивнул головой Муромский. — Я прошу принести его сюда...
Повертев головой, он увидел высокую тумбочку, в которой обычно хранились запасные ножи и ложки, и, передвинув ее на несколько метров в сторону, установил точно под образом Николая Чудотворца.
— ...Вот, положи его сюда на тумбочку, и пускай каждый — я повторяю: каждый, кто свободен от вахты, независимо от того, какой он национальности, крещен он или не крещен и верует он или не верует! — приходит сюда и читает вслух акафист святителю Николаю. Потом вы напишете на меня жалобу в комиссию по правам человека или набьете мне морду за то, что я посягал на вашу свободу вероисповедания, но сейчас я приказываю вам это исполнять. Потому что у меня нет для вас другого метода спасения, кроме молитвы, и нам неоткуда больше ждать помощи, кроме как от Бога...
Увидев, что Кошкин уже сбегал в свой кубрик и вернулся с молитвословом, он подозвал его к иконе и приказал:
— Начинай, матрос. А кто первый пообедает — сменит его.
И над головами склонившихся к тарелкам и старающихся не звякать ложками моряков поплыли по кают-компании слова православного акафиста:
«Возбранный Чудотворче и изрядный угодниче Христов, миру всему источаяй многоценное миро, и неисчерпаемое чудес море... В пучине морстей сущим изрядный правитель... Явился еси, наставляя по морю плавающих люте, имже смерть предстояще вскоре иногда, аще бы не ты предстал еси призывающим тя в помощь, Чудотворче святый Николае; уже бо нестыдно бесом летающим, и погрузите корабли хотящим запретив, отгнал еси их, верныя же научил еси спасающему тобою Богу взывати: Аллилуиа... »
Вытерев губы салфеткой, я поднялся с места и, подойдя к тумбочке перед иконой, сменил Кошкина. Читать было нелегко, язык, словно путник на пересеченной узловатыми корнями лесной тропинке, то и дело спотыкался о незнакомо вывернутые слова, но постепенно, словно бы вспоминая их таившееся до поры в глубинах генетической памяти звучание, текст полился ровнее, а вскоре я и совсем перестал замечать его непривычность:
«...Проповедует мир весь тебе, преблаженне Николае, скораго в бедах заступника: яко многажды во едином часе, по земли путешествующим и по морю плавающим, предваряя, пособствуещи, купно всех от злых сохраняя, вопиющих к Богу: Аллилуиа...»
Некоторое время спустя меня подменил сам Муромский. Он читал текст акафиста медленно и четко, словно диктуя приказ, который должен быть всеми понят в точности и без искажений — причем как на земле, так и на небе:
«...Новаго тя Ноя, наставника ковчега спасительнаго разумеем, отче святый Николае, бурю всех лютых разгоняющаго направлением своим, тишину же божественную приносящаго вопиющим таковая: радуйся, обуреваемых тихое пристанище; радуйся, утопающих известное хранилище. Радуйся, плавающих посреде пучин добрый кормчий; радуйся, треволнения морская уставляющий... Радуйся, от бездны греховныя человеки избавляяй... Радуйся, Николае, великий Чудотворче...»
Не знаю, как для остальных членов экипажа, а для меня с этого самого дня жизнь словно бы наполнилась неким новым смыслом. Да это в общем-то и понятно, поскольку я был единственным человеком на лодке, кто не имел какого бы то ни было реального дела. Каждый здесь нес свою ношу службы в отведенном ему отсеке и месте, и только я целыми днями лежал у себя в каюте, читая журналы и книги, или болтался по отсекам и выгородкам, отвлекая всех своим появлением от дел и раздражая ненужными разговорами. Помню, в первые дни моего пребывания на лодке, когда доктор разрешил мне вставать и передвигаться, я с величайшей опаской подходил к каждой двери, боясь нажать что-нибудь не то или сунуться туда, куда не надо. Тогда бы я, пожалуй, не смог толком и описать своих перемещений, так как не знал ни одного правильного названия того, что меня окружает. Теперь же я ориентировался на лодке не хуже любого из членов ее экипажа и мог пройти хоть в первый, хоть в девятый отсек чуть ли не с закрытыми глазами, да, жаль, мне в них нечего было делать... Однако бесконечно лежать на кровати было мне уже тоже невмоготу, и хотя бы раз в сутки я совершал обход территории.