Изменить стиль страницы

— Платон, — ответил Анаксий. — Все знают, что он мужик упрямый донельзя. И все знают, что он упустил свой шанс; испугался, что его лизоблюдом назовут, видите ли. Его пригласили на ужин, а он оделся как попало, и танцевать отказался…

— А он умеет?

— А в лекции своей то и дело на политическую теорию сворачивал.

— Что за лекция? О чем его просили говорить?

— Вроде, о добродетели, что ли. Какая разница? Я тебя только об одном прошу: в Дельфах не распускайся, следи за собой и гляди в оба. Хороший шанс выпадает только раз в жизни.

— Ну, — говорю, — если Дионисий на самом деле так богат, как рассказывают, он уж наверно не разорится, если купит своему посланнику место в театре. Всего-то два обола.

— Нико, милый мой мальчик, ты же знаешь, как ты мне дорог и как я тебя ценю… — Он старался изо всех сил. — У тебя талант; публика тебя любит; но не думай, что ты никогда не окажешься там же, где он сейчас… (он оглянулся на Крантора, который слез со своего мула, пописать)… если не постараешься, чтобы тебя узнали влиятельные люди. Этот мальчишка в Коринфе! Конечно, прелестное создание, чтобы ночь с ним провести. Но тратить на него дни! А тот прием, на который ты отказался пойти под предлогом усталости… Ты не знаешь, что у Крисиппа самый грандиозный конский завод на Истме? Там были все! Кроме тебя, усталого. Но как раз в это время ты шлялся по винным лавкам с Крантором.

— Крантор знает самые лучшие лавки. Это там были все; почему ты не присоединился?

— Слушай. В таком городе, как Коринф, артист с твоим статусом не имеет права попадаться людям на глаза, если пьет с третьим актером. Можешь мне поверить, здесь таких вещей просто не понимают.

— Спасибо за комплимент, дорогой. Но уж если я слишком хорош для третьего актера, то тем более слишком хорош для третьесортной галиматьи, даже если ее напишет и поставит сам Сиракузский Тиран. Пусть он лучше наймет Феофана и обует его в пурпурные котурны. Они друг друга стоят.

Я видел, как Анаксий старается сдержаться, помня, — как и мне бы следовало, — что ссора может погубить гастроли. Ведь люди постоянно рядом; нет времени остыть и успокоиться; я знаю случаи, когда это кончалось кровью.

— Хорошо, Нико. Но артисту всегда полезно знать, о чем идет речь: об искусстве или о политике. В данном случае, я сомневаюсь, что ты это понял.

Политики мне уже хватило, и я показал наверх:

— Глянь-ка! Это должен быть храм Аполлона!

— Конечно, а театр сразу за ним. Скажи мне, Нико, ты когда-нибудь видел постановку какой-нибудь пьесы Дионисия?

— Откуда? Я в Сиракузах ни разу не бывал.

— Несколько лет назад его «Аякс» получил второй приз на Дионисиях в Афинах.

— «Аякс»? Так это его пьеса?

Ставил ее, конечно, афинский хорег, работавший на него; а сам просто тонешь в своей работе, теряешься в ней, как и я тогда. Так что я просто забыл, если и знал когда-то; и должен сознаться, что эта новость меня удивила.

— Да, его. Как ты знаешь, афиняне не стали бы молчать, глядя какую-нибудь халтуру; и уж тем более не дали бы ее награждать. Давай расставим всё по местам. Дионисий сам деспот и друг всем деспотам. Правит он через шпионов. Он грабит храмы. Он продал карфагенянам несколько греческих городов. Он в союзе с олигархами повсюду. Он одалживал свои войска спартанцам. Так что ненависть к нему — это пароль каждого демократа; и, конечно же, выступая на Собрании, надо утверждать, что его поэзия никуда не годится и хромает на каждом шагу. Если ты скажешь, что она вполне прилична, — ты думаешь, кто-нибудь станет обсуждать с тобой ее структуру? Разумеется, нет! Тебя просто обвинят в том, что мечтаешь о возвращении Тридцати Тиранов. Но мы, дорогой Нико, люди искусства, — взрослые люди, — и никто нас здесь не слышит…

— Ладно, ты прав. И всё-таки — неужто ты стал бы играть для него? Я не стал бы играть для зрителей, перед которыми только что выступал оратор, как в тот раз в Олимпии.

— Дорогой мой! Сразу видно, что ты в театре с самого рождения. Это же было четыре Олимпиады назад тому. Сколько ж тебе было лет?

— Около семи… Но помню — будто вчера.

Я тогда присутствовал при том, как друзья отца, которые это видели своими глазами, пришли и принесли эту новость. Дионисий представил на музыкальный конкурс несколько хоровых од. Нанять первоклассных исполнителей ему показалось мало; он еще и нарядил их роскошно, словно персидских сатрапов, и установил для представления пурпурный шатер на растяжках из золотого шнура. Наверно, это пришло ему в голову, потому что он никогда с Сицилии не вылезал. Образованная публика смеялась, а те что попроще кричали: «Пижон спесивый!» А на Игры приехал оратор Лисид, он тогда уже стар был, но очень импозантен. Всю свою жизнь он воевал с олигархами, и не спроста: брат его при Тридцати погиб, а сам он едва ноги унес. Так он воспользовался случаем и произнес яростную речь против Дионисия, и убедил толпу показать, что о нем думает Эллада. Артистов, соответственно, освистали, а павильон разгромили и разграбили, кто что смог унести. В этом месте рассказа я завизжал от смеха и привлек к себе внимание. Отец мой, который никогда не откладывал разбор ошибок на потом, так меня отчитал, что я запомнил урок на всю оставшуюся жизнь. Олимпиада, сказал он, действо священное; Лисид не имел права применять насилие сам, и тем более не должен был провоцировать на это других. А на конкурсе искусств судить можно только искусство. Как бы я себя чувствовал, если бы меня забросали грязью, когда я выступаю с лучшим представлением в своей жизни? Он надеялся, что мне такого пережить не придется.

Ну, после того я уполз. И даже сейчас ёжился, рассказывая это Анаксию.

— В те дни он был очень провинциален, — сказал Анаксий. — В конце концов, он всего лишь сын мелкого чиновника. Но с тех пор он очень много заплатил за очень хорошие советы; а трудягой он был всегда.

— Ладно, почитаю его пьесы, — пообещал я, чтобы успокоить Анаксия. Мы поднимались к отрогу, на котором стоят Дельфы. Рощи редели. С вершин дул чистый, пронзительный ветер. Всё вокруг дышало счастьем, опасностью — и богами.

— В любом случае, — продолжал Анаксий, — надо помнить, что он сицилиец и правит сицилийцами. Старой коринфской породы там почти не осталось. А за долгие годы войны с Карфагеном они научились жить, как живут; это в плоть и кровь вошло. Дионисию тоже. И у них — у таких, каковы они, — остается только одна надежда: поменять плохого тирана на хорошего.

В памяти на момент возникло чернобровое лицо моего в-детстве-любимого, и я подумал: смогло бы оно восхитить меня и теперь, как когда-то? Но тут мы выехали из-под деревьев и оказались на горном отроге.

Трепет, какой испытываешь в Дельфах, пусть описывают поэты и объясняют философы. А я работаю со словами других людей. Я оглянулся вниз, в долину, где оливы спускались к далекому сиянию моря, окаймленному линией скал. За широкой пропастью воздуха виднелась плоская вершина Коракса, в ярких и темных пятнах от солнца и облаков; на западе — ржавые скалы Кирфиса; а над нами возносился Парнас; не так видимый, как ощутимый. Голова его пряталась за коленями, скалистыми башнями Федриад, которые, казалось, и сами пронзали небо. Воистину, Аполлон величайший хормейстер. Город, с храмом в самом центре, среди этих бескрайних просторов кажется маленьким, как игрушка; но титанические вершины словно собрались вокруг и смотрят на него со всех сторон. Они — хор вокруг алтаря Аполлонова; если бы он поднял руку, они бы запели дифирамб; и не знаю другого бога, способного создать подобную постановку. В Дельфах не станешь спрашивать, почему они считаются центром всей земли.

Я посмотрел вверх, на чудовищные откосы Федриад, стоящие за театром будто скена до самого неба, и окликнул Ламприя:

— Глянь-ка! Орлы!

— Нико, дорогой, их здесь столько же, сколько голубей, — остудил меня Ламприй. — Давай-ка доберемся поскорей до харчевни, пока у них там не всё еще съели. А если ты здесь никогда не бывал, незачем оповещать об этом всех окружающих.