Изменить стиль страницы

— Пусть эти ублюдки еще потрудятся на прежней должности.

Колдобина, например, семь раз вычеркивали. И он терпел. Таил злость, но терпел. Но когда ему стукнуло пятьдесят, его повысили в должности, сделали замом зама, что давало ему увеличение приварка в шестьдесят семь раз. Кроме того, он получал доступ в шведский буфет, в англосаксонскую кухню и в стамбульский кафетерий. А там было всего невпроворот! Как говорилось в древних манускриптах — ни в сказке сказать, ни пером описать!

Колдобин сказал, при этом выругавшись по-отцовски:

— К пятидесяти годам только дополз до основных приварков, а мог бы и околеть!

На что Лиза ему ответила:

— Не гневи Бога. Ста двадцати твоим предшественникам сняли скальпы, а ты еще и поживешь, смотри, какая у тебя шкурка на груди!

Колдобин был волосат, крепок, голосист и непомерно требователен. Он заставлял всю редакцию придумывать по шестьсот заглавий на каждую статью, а когда по очереди приносили эти шестьсот названий, он швырял все заглавия в корзину и спрашивал у последнего:

— О чем статья?! Нет, я спрашиваю, о чем статья! Нет, повторите мне, о чем статья!!!

— О вожде, — отвечал робкий завотделом.

— Так и назовите статью "О вожде". Нечего мудрить. Краткость что?

— Сестра таланта! — отвечали хором двадцать тысяч служащих.

Верховный, было время, был недоволен тем, что газетенку в две машинописные страницы делают двадцать тысяч человек. Явно убыточно. Но когда узнал, сколько сил уходит на то, чтобы вырубать текст, затем снова писать, а затем снова вырубать, а затем кромсать, швырять коту под хвост, кричать во все горло: "Сверните этот текст в трубочку!" — "Для чего?" — спрашивал наивно новый сослуживец, хотя знал, какой ответ начальника последует. А Колдобин орал что есть мочи: "Чтобы легче было сунуть в определенное место!", а потом снова орал во все горло: "Бездельники! Высоко оплачиваемые разгильдяи! Всепожиратели! Спецполучатели! Ничегоневыдаватели!" Послушав все это, Верховный сказал: "Все как надо! Пусть сохранится такой штат навечно!"

В последние годы в связи с демократическими наростами надо было сильно ухищряться, проявлять отвагу и даже критиковать вождя. О вожде позволялось говорить, что он горбат, крив, любит хорошо и сладко поесть, запрокидывает в глотку две цистерны варенья, заглатывает шестьсот килограммов кекса, съедает сто ром-баб, покупает жене меха, бриллианты, ночные тапочки, дачи на берегах разных морей и океанов.

Эта критика давала Верховному возможность говорить:

— Меня вот тоже критикуют. И правильно делают! Критика — это движение, это жизнь, это истинный паразитаризм!

21

Зажатый со всех сторон командами Праховых (старшего и младшего), Хобота и Агенобарбова, я ринулся в "Рабочее полено", полагая, что эта газетенка, кроме общих игр, ведет и свою игру. Идя к Лизе Вольфартовой, я рассчитывал и на ее тайное содействие. Мое бренное тело само вдруг устремилось к ней, точно приказывая голове: «Иди». Мне уже чудились ее холеные формы. Будучи глубоко стеснительным человеком, я все-таки часто поражался тому, как во мне без моих санкций давали о себе знать дурные инстинкты и отвратительные наклонности. Короче говоря, я не мог иной раз преодолеть дурной привычки мгновенно раздевать соблазнительных женщин, препарировать их, как препарируют лягушку или кролика. Увы, это не живодерный инстинкт и не животная жажда крови, и не садистская наклонность, напротив — все дело в единстве, как заметил великий академик Джульбарсов, двух сигнальных систем. Попробуйте произнести несколько раз это проклятое словечко «соблазнительная», и вы почувствуете, как сладко перекатываются слоги не только во рту, но и во всем теле, как легко пьянят эти перекаты, как вдруг в нахальном слоге «блазн», оторвавшемся от смиренного «со», задыхается легкая страсть, переходящая в утонченный настрой на самые неповторимые мгновения торжества плоти. Почему-то не говорят "соблазнительный крокодил", или "соблазнительная лошадь", или "соблазнительные плоскогубцы", или "соблазнительный дождь". Нет, именно женщина. Два обычных слова и тьма образов, ощущений, осязаний — округло-скользящих, трепетно-душистых! — от Лизы Вольфартовой шел упоительный аромат только что разрезанной и распластанной на столе свежей дыни, Лиза пахла дыней лучшего сорта! Ничего нет в мире прекраснее женщины, которая пахнет переспелой дыней, сорванной в знойный час на восточной плантации у берегов какой-нибудь Аму-Дарьи, дыни без нитратов, дефолиантов, без искусственных вмешательств, но вобравшей в себя все соки недр земли, свежесть утренних зорь, сладость сумеречных вечеров. Если и вам, мужчины, досталась именно такая женщина, впивайтесь в нее зубами, чтобы сок омыл все стороны вашего бытия! (Я пишу так вовсе не потому, что распущен, а потому, что, очевидно, втайне страдал оргийным комплексом, но это не врожденное, а от обилия прочитанной литературы и от страха быть раскованным.)

И как только я оказался в уютной кормушке Лизы Вольфартовой, так был сражен едва ли не наповал дивным ароматом. Надо сказать, что я пришел как раз в промежутке между двумя подачами спецрасґпределений, и она, Лиза, нет, не покраснела, она побелела и стала такого цвета, какой бывает на дынях с той стороны, где они лежат на земле, то есть беловато-зеленовато-серые, гладкие и обманчиво обещающие.

— Скорее же! — крикнула она, бросая белый предмет с едва заметными кружавками.

— Прямо здесь?

— Скорее же! — сверкнула она очами так, будто наступал конец света.

Не успел я до конца осмыслить свою нерешительность, как она скомкала меня и растеклась сладким дынным ароматом по моему безмолвию — именно безмолвию. И бесконечен был этот миг тишины. И она, закрыв глаза, не торопилась озвучить этот мир, и Колдобин уже десятый раз стучал в дверь, крича:

— Открой, Лизка, не дури!

А она зажала мой рот своими губами. И такая немая глухота продолжалась бы вечно, если бы не далекий гул транспортера: подавали очередной продукт. Лиза, точно ее пырнули снизу иглой, прыгнула на пол, сбросив меня:

— Убирайся!

От такого перехода в глазах моих заметался снег с градом. Дыхание остановилось, точно всадили в горло сто кляпов. Какой тут запах дыни!

По транспортеру двигались осетровые балыки, крабы, шелешперы, устрицы, рапаны — запахло морем, океаном, водорослями, а она расправляла, торопясь, беленький предмет с кружавками и рычала:

— Да убирайся же!

Я выбежал ошеломленный, пустой, распятый, ободранный. Выскочил, столкнувшись с Колдобиным.

— Привет, старикан!

— Привет, — еле выдавил я.

— У тебя, старикан, брюки не застегнуты.

— Склероз, братец, — ответил я. — Тебе бы такое несчастье.

— Знаю, знаю. Пойдем, расскажешь. К Лизке не ходи. Она беспутная. Мы ее держим для других нужд.

— Для каких?

— Для антуражу больше. Кого принять, а кого отпустить. Нет, ну ты зайди, поздоровайся с нею.

Я понял, ничего не приметил Колдобин. Слава Богу, пронесло.

— Приветик! — сказал я робко, видя, что она уже успела упаковать рыбные продукты.

— Приветик, — ответила она. — Сколько зим, сколько лет! Зашел бы как-нибудь. Проведал.

— Да беды у меня сплошные. Утруждать такое волшебное создание своими горестями?

— У волшебного создания только и мечты свидеться с вами.

— Ладно, редактор Вольфартова, не дурите, делом занимайтесь, а мы пойдем, дружище.

— Фу, какие вы нехорошие, — мяукнула Лиза, подмигнув мне и высунув свой ароматный язычок. — И все же зайдите ко мне на обратном пути, товарищ Сечкин.