Изменить стиль страницы

— Не здесь, мой мальчик. Пойдем же…

И они не шли, а почти бежали. Изредка Люка смеялась, а Феликс еще крепче прижимал ее руку и тащил вперед, делая огромные шаги, так что Люке приходилось быстро-быстро перебирать точеными ножками. К счастью, дочери Люки, Сабины, не было в тот вечер дома, и Феликс сделал первую попытку в жизни сблизиться с противоположным полом. Когда-то, будучи еще школьником, Феликс побывал с группой однокашников на хлебозаводе. Ребята решили пошутить и сбросили Феликса в чан с тестом. Тесто было теплым и вязким. Он едва не утонул в нем. Он барахтался, рвал тесто на куски, цепляясь за что-то несуществующее, и не мог вылезти из чана, а товарищи смеялись над тем, как Феликс барахтался, и Феликс заплакал. Нечто подобное произошло с Феликсом и в тот вечер. Он впился в Люку обеими руками. Он рвал ее на части, и это сначала рассмешило женщину, а потом разозлило, и отважный шизофреник, оскорбленный в своем достоинстве, ударил женщину по лицу. Ударил раз, другой, третий. Где-то и от кого-то он слышал, что женщины любят, когда их бьют. А потом слабость подступила к груди, и он заплакал, точно ощутив себя в огромном чане с тестом. И Люке стало жалко мальчика. Она долго гладила его, а потом накормила сладким и сказала, чтобы он пришел через два дня.

— Придешь? Не побоишься? — сказала она.

— Чего это я побоюсь?

— Ну и молодцом. Приходи, а я тебе постараюсь дать то, чего никто тебе никогда не даст.

Люка нежно поцеловала мальчика, и они расстались.

26

— Нравственно то, что полезно! — отрезал Скабен.

— А правда?

— И правда то, что полезно. Если что-либо полезно, то и угодно Богу.

— А если тебе полезно убить меня?

— Это крайности.

— Ну а как крайний случай?

— Тогда убийство может быть оправданным. Я могу поручиться, что для моей личной пользы я бы не убил человека. А вот чтобы мой сын жил, я бы мог решиться на многое.

— И на убийство?

— Может быть, и на убийство. Хватит заниматься сентиментальными играми! Пора говорить правду на этой земле. Я против амотивных убийств. Против пьянства и разврата. Но всегда буду оправдывать все полезное. Признаюсь вам, я недавно едва не убил Люку.

— За что?

— Вы знаете, как я мучился, когда сын оказался с нею! За несколько ночей, когда он отсутствовал, я поседел. Меня и до сих пор мучит вопрос, может ли отец ревновать к сыну. Нелепость. А что поделаешь? Я на почве ревности едва не совершил преступление.

— Едва не убили? Сына?

— Нет. К сыну во мне обнаружилось покровительственное чувство. Все же отцовство победило. Я понял, она ему нужна намного больше, чем мне.

— Полезнее?

— Если хотите, полезнее. Я должен был его спасти до конца. Сделать нормальным человеком. И когда она мне сказала, что бросит Фелю, чтобы прийти ко мне, я ее едва не убил.

— Что вы ей сказали?

— Я ей сказал, что смешаю ее с грязью, если она бросит мальчика.

— Неужто вы хотите, чтобы он женился на ней?

— О чем вы? Какая еще женитьба? Мальчик должен окрепнуть. Нормализоваться, и тогда я буду считать, что моя отцовская функция выполнена до конца. И решение мое было бы до конца твердым, если бы не мучительная ревность к сыну. Когда он был с нею, я не спал ночей. Я до утра метался по квартире. А когда он приходил, я осыпал его ругательствами, непристойными словами, а он молчал. Шел на кухню или валился как убитый спать. Дикая ревность вспыхнула во мне, когда Люка сказала: "А он, как ты". Я ее обругал последними словами, а она засмеялась: "Ты же сам подсунул мне своего парня". Вам не нравится все это? А Фрейд позавидовал бы такой ситуации. Уникальнейший случай! Что вы скривились?

Я пожал плечами. Мне действительно было противно слушать его мерзкие излияния, но любопытство брало верх. Кто же ты, Скабен? Каково твое нутро? А его нутро развертывалось передо мной, и я отчетливо видел швы, где искренность соединялась с ложью, а животная привязанность к сыну с похвальбой. Он говорил о том, что у него десять лет не было женщины, что он ждал встречи со святыней и как это ожидание его исполнилось. Я подумал, как же вырвались у тебя такие мерзкие слова: "Тебя грязью оболью!" А он продолжал распаляться, кричать о том, что в нем родилось то великое чувство самопожертвования, какое сегодня не часто встретишь.

— Я ей сразу поставил ультиматум, — сказал Скабен. — Я выдвинул два условия: не бросать моего щенка и не изматывать его до конца. Я ее натуру знаю: ненасытна и неукротима, как львица. Полное отсутствие тормозов.

— Вы и третье поставили условие, — сказал я.

— Какое?

— Если бросит, вы обольете ее с ног до головы грязью…

— Это само собой разумеется. Я ей объяснил все как есть, чтобы она знала, что к чему. Я сказал, что мы с нею объединяемся, чтобы выправить шизофрению моего сына. Я сказал ей, что из комплексов Феликса может вывести только женщина.

— Мне непонятно, где вы столько грязи возьмете? — Он не обратил внимания на мою шутку и продолжал:

— Конечно же, меня мучил и нравственный момент. Отец и сын в одной упряжке. Это почище Эдипова комплекса. Здесь что-то другое, более современное. Теперь я так сформулировал определение личности: человек — это развернутое воображение. А мое воображение рисовало такие картины, где было напрочь уже отчуждено от меня и от сына отцовско-сыновнее чувство. Родовое, соединившись с сексуально-творческим, дало новый сплав, новое элитарное слияние, которое возвысилось до вершин надчеловеческих, понимаете, стало не общечеловеческим, а еще выше, надчеловеческим.

— То есть Божественным, — съязвил я. — Такого рода идеи мучили, а точнее, даже не мучили римского папу Александра VI Борджиа, который спал с тринадцатилетней дочерью Лукрецией, которую ревновал к своему сыну Чезаре и который тоже спал с сестрой Лукрецией…

— И который убил своего брата Джиованни, осмелившегося переспать с Лукрецией…

— Видите, как хорошо вы знаете историю.

— Нет, нет, там совсем другое. Там разврат. Борджиа попрали Божественное. А я десять лет воздерживался, ждал истинной и высокой любви, а дождавшись, уступил свою любовь сыну.

— Да не любовь ведь уступили! — снова бросил я неприятную реплику.

— Эх, не понять же вам этого. Именно это любовь была.

— Была?

— Да не ловите меня на слове. Была и есть. Самая великая любовь на этом свете…

— Которой угрожало вываляться в грязи.

— Не в этом дело. А вы думаете, что высокой любви чужд реализм средств? Истинная любовь не чурается широкой открытости!

— Рынок, — снова сказал я.

— Я понимаю, какой смысл вы вкладываете в это слово. А напрасно. Рынок и рыночные отношения — это все: и культура, и человек, и экономика, и щедрость души. Именно на рынке обнажается вся правда человеческого бытия. Люди объединены общими интересами, и их разделяют лишь прилавок и цены.

— Для древних греков рынок был ругательным словом. А на Руси рынок олицетворял подлейшие побуждения человека.

— Язычество.

— Для меня язычество чище, чем иудаизм.

— Вот из вас и попер антисемитизм. Это естественно. Все недоразвитое и ограниченное цепляется за жесткий догмат. Иудаизм преодолел узость догматических отношений. Ветхий Завет — это проповедь безудержной любви. Христианство — крохи учения Моисеева. Знаете, что меня больше всего мучит теперь?

— Что?

— Сын никогда не узнает о моей жертвенности. Вы улыбаетесь. Да, моему народу и мне присуще это соединение жертвенности и прагматизма. Я мучаюсь на разломе этих двух важнейших начал.

— Никакой жертвенности у вас нет, — сказал я. — Люка вам просто стала ненужной…

Как же он вскипел, когда я сказал про это! Как же он стал разглагольствовать о своих могучих чувствах! А я глядел на него и думал: "Вот так же, наверное, и Иосиф Флавий кричал, когда звал своих соратников честно умереть в тайном подземелье, и так же лихорадочно просчитывались в его мозгу все сложнейшие зигзаги и повороты обманной его души".