Изменить стиль страницы

– Ладно, аллах с ними. – Клюев сел на мраморный поребрик и с обстоятельностью бывшего фельдфебеля принялся набивать трубку. – Провались оно все пропадом.

Ему, четырежды Георгиевскому кавалеру, было горько и противно. Офицеры молчали, да и что тут сказать, случаи дезертирства были уже отнюдь не редкостью. Пока еще солдаты уходили отдельными группами, но это были цветочки, ягодки стремительно наливались соками.

Часа в три пополудни штабной ординарец доставил пакет с приказом. Граевскому предписывалось в шестнадцать ноль-ноль атаковать противника и, выбив его с окраины кладбища, занять господствующую высоту «240», а затем закрепиться на ней. Всего-то делов. Офицеры выслушали приказ, не издав ни звука, – они уже ничему не удивлялись на этой войне.

В пятнадцать тридцать с нашей стороны рявкнули трехдюймовки – видимо, в конно-горный дивизион подвезли боеприпасы, и на неприятельских позициях выросли смертоносные шрапнельные кусты. Австрийцы стали отвечать артиллерийским и минометным огнем, снаряды, разрываясь, взметали в воздух землю, прогнившее дерево гробов, бренные останки усопших. Окрестные вороны, сбившись в стаи, огромной черной тучей кружили в вышине, осколки разоряли их гнезда и с мерзким чмоканьем калечили деревья. От грохота бомб и свиста раскаленного металла, от вида развороченных гробов жутью охватывало душу и казалось, что библейские пророчества сбылись – вот оно воистину, пришествие Зверя.

– Ну что, господа офицеры, давайте-ка к взводам. – Глянув на часы, Граевский сдвинул на глаза фуражку и расстегнул кобуру револьвера. – Сейчас начнется.

В это время в небе надрывно заревело, поблизости взвился огненно-дымный столб, и почерневший, врытый в землю крест с распятым на нем деревянным Иисусом под свист осколков повалился в дымящуюся яму.

– Господи. – Клюев, вздрогнув, перекрестился, Граевский пожал плечами, Страшила промолчал. Идти в атаку расхотелось.

– В бога душу мать. – Паршин вдруг пронзительно расхохотался и звонко хлопнул здоровой рукой по ляжке: – Похоронили наконец Христа, болезного!

Глаза прапорщика неестественно блестели, смотреть на него было страшно.

Ровно в шестнадцать ноль-ноль пушечная канонада с нашей стороны смолкла, будто отрезало. Граевский чертыхнулся – жиденькая вышла артподготовка – и, рассыпав роту редкой цепью, повел солдат в атаку. Шли крадучись, пригибаясь, прячась за могильными камнями, однако австрийцы были начеку. Подпустив русских поближе, они резанули из пулеметов, да так плотно, что головы было не высунуть из-за укрытия. В дело сразу же вступили бомбометы, выкашивая осколками все живое, наступающие залегли, дрогнули и, не выдержав шквального огня, начали отходить.

И тут австрийцы, чтобы закрепить успех, решили подняться в контратаку. Минометный огонь стих, стали слышны только частокол ружейных выстрелов, топот солдатских сапог да тяжелое дыхание сотен человеческих глоток.

– Стой, ребятушки, стой. – Расстреляв в воздух барабан нагана, Страшиле удалось остановить свой взвод, и, подхватив брошенную кем-то «трехлинейку», он первым бросился на врага: – Ура! За мной!

Винтовка казалась игрушечной в его руках.

Следом ринулись в атаку остальные офицеры, за ними унтера, и спустя мгновение цепь развернулась. Растерянность на солдатских лицах сменилась злобным оскалом.

– Ура!

Неудержимым, клокочущим от ненависти валом, выплескивая страх в диком крике, русские пошли на австрийцев. Заскорузлые, привычные к убийству руки поудобнее взялись за винтовки, чернели запекшиеся рты, припухшие, красные от недосыпа глаза сверкали дьявольской злобой. Стыд, превратившийся в ярость, гнетущее чувство усталости, тоска по далекому дому – все смешалось в солдатских душах и вырвалось наружу в стремительном штыковом броске. От ненависти, порожденной страхом, от запаха горячей крови люди превращались в зверей, поле боя все больше напоминало бойню.

– Второй, – Страшилин отбил в сторону дуло «манлихеровки», сильным ударом заколол австрийца и, рывком освободив «трехлинейку», снес полчерепа тощему белобрысому фельдфебелю с залихватски закрученными усами, – третий.

Тут же острый штык молнией метнулся к его груди, подпоручик с криком увернулся, однако сталь все же прошла сквозь сукно и глубоко распорола кожу на ребрах, вниз по животу в кальсоны побежала липкая горячая струйка. «Шинель испоганил». Рассвирепев, Страшила вышиб оружие из рук врага, яростно, насквозь, проколол ему бедро и, когда тот упал, со всего маху притопнул по его голове тяжелым, задубевшим сапогом.

Прапорщик Паршин был похож на сомнамбулу, его лицо было неподвижно, на искривленных губах застыла улыбка. В правой руке он держал германский десятизарядный маузер и хладнокровно, не торопясь, выцеливал очередную жертву. После удачного выстрела он устремлялся к упавшему и вне зависимости от того, был тот убит или ранен, пронзал ему стилетом горло. Левая рука Паршина была по локоть в крови, его большие, глубоко посаженные глаза светились свирепым восторгом.

Граевский схватился с рослым, молодцеватым обер-лейтенантом неподалеку от полуразрушенной снарядом часовни. Он уже заколол двоих, был легко ранен в руку и, желая поскорее покончить с австрийцем, с ходу ударил его штыком в живот. Однако обер-лейтенант был опытен, он легко, словно на учении, отразил атаку и, резко сблизившись, едва не размозжил Граевскому голову. Хорошо, тот успел отшатнуться, и окованный массивный приклад лишь глубоко, до кости, рассек ему кожу на лбу. Из раны побежал горячий ручеек, от боли помутилось в глазах, и капитан с трудом смог увернуться от австрийского штыка, направленного ему точно в сердце.

Дело принимало скверный оборот. Кровь заливала Граевскому глаза, ослепляя и мешая следить за врагом; он был вынужден защищаться, а обер-лейтенант атаковал, как на учебном плацу, и губы его расползались в презрительной ухмылке.

«Ладно, сука». Зарычав от боли, капитан вытер лоб и нехорошо усмехнулся – вспомнил приемчик один, у солдат научился. Подленький приемчик, офицеру так драться не пристало, так ведь на войне законы не писаны. Кто выжил, тот и прав. «Давай, давай». Он отбил атаку, еще одну и, сделав вдруг ложный выпад, без замаха, прямо из стойки, с силой метнул винтовку обер-лейтенанту в голову. Штык вошел тому прямо под подбородок, австриец, уронив винтовку, обхватил руками смертоносную сталь, глухо булькнул горлом и безжизненной куклой рухнул навзничь. В его широко открытых глазах застыло изумление. «Сволочь». Наступив умирающему на лицо, Граевский вырвал штык и яростно вонзил его австрийцу в сердце. Сквозь пролом в стене часовни с иконы на него безмолвно взирала Богоматерь.

Русские дрались отчаянно, они были злы и напористы, словно рой потревоженных пчел. На плечах отступающих австрийцев они ворвались в их расположение, выбили врага с окраины кладбища и, развернув захваченные пулеметы, с ходу взяли высоту «240». Вытерли кровь со штыков, окопались и, выставив сторожевое охранение, начали считать потери. Победа далась нелегко – в строю остались три взвода, было полно «оцарапанных», убило ротного фельдфебеля.

Скоро Граевского позвали к Клюеву. Пуля пробила прапорщику левый бок, кровь пузырями выходила из раны, черня набухавшие хлопья ватных тампонов.

– Пить, пить, воды. – Глаза Клюева ввалились, от него несло горячечным жаром, словно от печки. – Пить, дайте пить.

Губы его жадно хватали воздух, но тот шел через рану, и прапорщик, широко разевая рот, задыхался, скрежетал крупными, желтыми от табаку зубами. Тело его судорожно корчилось.

– Терпи, Пафнутьич, сейчас транспорт придет. – Рыжеусый, одного с Клюевым года призыва унтер лил из кружки воду ему на грудь, вытирал испарину на побледневшем лбу, но влага мгновенно пересыхала и не приносила облегчения измученному телу.

– А, командир, ты. Все, прощевай. – Узнав Граевского, прапорщик хотел улыбнуться, но лишь скривил запекшиеся губы и тут же, впав в забытье, хрипло зашептал: – Так точно, ваше благородие, извольте видеть, ведомость на денежное содержание, извольте подписать…