Изменить стиль страницы

– Бонжур, братец. – Одетая в простенькое ситцевое платье, она по-мужски протянула ему руку и, сразу утратив интерес, направилась в дом. Смотрела она прямо в зрачки – твердо, чуть щуря васильковые, в густой опушке ресниц, красивые глаза.

– Варя! Варвара, смотри, кто приехал, – крикнул командирским голосом генерал и, не дождавшись ответа, подозвал слугу в черном жилете и штиблетах: – Филимон, где барышня?

– Варвара Всеволодовна на озере, лодку брали. – Тот показал рукой на водную гладь, и генерал сразу переменил тему:

– Ладно, скажи, чтобы чай подавали на веранду. Пойдемте-ка, господин юнкер, закусим с дороги, пока еще обед-то. – Он обнял Граевского за плечи, отпустил и довольно ухмыльнулся в усы: – Хорош, хорош, хоть сейчас в лейб-гвардию.

Несмотря на распахнутые окна, на веранде было душно. Пахло глициниями, оранжевыми лепестками настурций, отцветающим шиповником. В недвижимом воздухе жужжали пчелы, занудно билась муха о стекло, и Граевскому вдруг показалось, что он вернулся в прошлое, во времена, когда Варвара была тощей гимназисткой со смешными косицами.

Ему сразу захотелось увидеть ее, посмотреть, какой она стала, но уже внесли поднос с серебряным чайником на спиртовке, и пришлось есть паштеты, ветчину и холодное мясо, отвечать на вопросы тетушки и рассказывать генералу об учебе.

Наконец голод был утолен, говорить стало не о чем, и дядюшка, поднявшись, потянулся за своей любимой трубкой.

– Советую отдохнуть до обеда. Чертовская жара, парит, видать, к грозе.

– Мерси. – Поблагодарив тетушку, Граевский прошел к себе в спальню, просторную, с мраморной туалетной комнатой, и переоделся в белую хлопковую рубашку, широкие шаровары из чесучи и легкие, с веревочными подошвами, парусиновые баретки. На душе у него царила ленивая пустота, только чувство полной свободы не покидало его, да в голове крутилась мысль о предстоящей вселенской скуке, вязкой, приторной, от которой заранее сводит скулы. Желание увидеть Варвару ослабло, ушло на второй план.

– «Поручик был несмелый, меня оставил целой, ах, лучше бы тогда я мичману дала». – Напевая вполголоса, Граевский спустился в парк и, засунув руки в карманы, пошел по узкой, усаженной сиренью аллейке. Под ногами мягко шуршал песок, в душном воздухе висели разноцветные, похожие на коромысла стрекозы.

Скоро дорожка привела Граевского к беседке, и сквозь зеленую завесу винограда, укрывавшего узорчатые стены, он разглядел белое платье Ольги. Подобрав под себя ноги, она сидела в низеньком плюшевом кресле и внимательно читала уже изрядно потрепанную книгу. На столе был рассыпан миндаль, стояла жестянка с разноцветным монпансье.

– Не помешаю? – Устроившись напротив, Граевский сунул в рот лиловый леденец и хрустко разгрыз его крепкими зубами. – Что читаем, чувствительный роман?

– Не думаю, мон шер, что тебе будет это интересно. – Ольга снисходительно улыбнулась, но все же показала выцветшую кожаную обложку.

– «Капитал. Сочинение господина Маркса при живейшем участии и поддержке господина Энгельса», – прочитал по-немецки Граевский и вдруг расхохотался, прямо-таки зашелся сатанинским смехом. – Goddamn it to Hell! It's impossible, sister, impossible![1]

– Keep your temper, Sir! What's the matter?[2] – также переходя на английский, нахмурилась Ольга. – It's nothing funny about it[3].

– Извини, Ольга, не сдержался. Vrai, je ne sais pas comment cela m'est arrive[4]. – Граевский справился с собой и с удивлением, будто увидел впервые, посмотрел на сестру. – Оля, господин Маркс обличал эксплуатацию и жил нахлебником вместе со своей женой у господина Энгельса, заядлого эксплуататора. Оля, сей господин был судим, не единожды сидел в тюрьме и вместе с господином Энгельсом устраивал оргии с фабричными работницами. Оля, Маркс обворовал Гегеля, Фейербаха и социалистов-утопистов, он выкрал их идеи и слепил учение, подобное замку из песка. Если не веришь мне, почитай сочинение господина Скобелева, российского экономиста, оно весьма убедительно. Excuse me, darling for mauvaiston[5], но как можно читать подобное merde[6] в такую жару, I can't understand[7]. Пойдем-ка, сестра, лучше искупаемся.

– Ты, my dear cousin[8], просто солдафон. – Ольга язвительно прищурила васильковые глаза и, надувшись, принялась жевать ядрышко миндаля.

– Голову тебе задурили муштрой, что ты можешь понимать в деле мировой эмансипации!

У нее были ужасно миленькие ямочки на щеках.

– Ну, как знаешь, сестра, а я все-таки пойду купаться. – Ничуть не обидевшись, Граевский сгреб орехи в горсть и, по-военному щелкнув каблуками, направился к озеру. – Оревуар[1]!

Что за странные существа эти женщины! Прошлой осенью к Ольге сватался князь Белозеров, ротмистр, красавец, обладатель миллионного состояния. Не пошла, не нашла в себе ответного чувства. Лучше вот так, сидеть в девицах и в мареве летнего дня читать юродствующего пустобреха. Horsesheet![2]

На озере было тихо. По водной глади скользили водомерки, плескалась мелочь у скользких свай мостков, лениво кивали головками кувшинки. На сараюшке, где хранились весла, висел замок, и, посмотрев на лодки у причала, Граевский решил купаться с берега – ему было лень идти за ключом. Раздевшись до кальсон, он сложил одежду на мостках и, глубоко вдохнув, с головой окунулся в парную воду.

Тело сразу захотело движения, и, энергично выкидывая руки, Граевский поплыл к лесистому островку, расположенному на самой середине озера, в сотне саженей от берега. Там, на укромной полянке, когда-то стоял шалаш, у которого они с Варварой пекли картошку и курили по кругу украденную у дядюшки трубку мира.

Вспомнив запах табака на девичьих губах, Граевский улыбнулся и, щурясь от солнечных бликов, перевернулся на спину – на раскаленном небе не было ни облачка. Зеленая вода мягко держала тело, плыть было легко и приятно, и ему даже стало жаль, когда послышался плеск волны о ствол поваленного дерева. Граевский взял правее, осторожно встал на ноги и, стараясь не наткнуться на корягу, медленно побрел по песчаному дну.

Вода была ему по пояс. У замшелого камня, там, где начинался пляж, он выбрался на сушу и, наевшись первым делом сочной, чуть кисловатой малины, двинулся едва заметной тропкой на другую сторону острова. У старой, почерневшей от времени березы он остановился и ласково провел ладонью по стволу – жива еще. На загрубевшей бересте из-под наплывов сока проступала давняя, вырезанная перочинным ножиком надпись «Н + В = Л». «Лет пять прошло, наверное, а все не зарастает». Проглотив тягучую после малины слюну, Граевский миновал заслон боярышника и вышел наконец на заветную поляну. «Omnia vanitas»[1]. Он с грустью ощутил, что все в этой жизни преходяще. От шалаша остался только остов, почерневшие от непогоды еловые жерди. Крыша осыпалась кучками бурой хвои, на месте костра зеленела высокая, до колен, трава. Грустное зрелище. «Ладно, requiescit in peace[2]». Грустить в летний солнечный день Граевскому не хотелось, и он окунулся в душистое разноцветье, но, не сделав и десяти шагов, застыл на месте.

На краю поляны он увидел женщину. Одетая лишь в загар, она лежала на спине и, закрывая рукой лицо, подставляла тело лучам послеполуденного солнца. На фоне белой простыни ее кожа казалась золотой, огненной бронзой отливали распущенные волосы. Женщина спала, ее крепкая грудь мерно двигалась в такт дыханию, стройные ноги были бесстыдно раскинуты и притягивали взгляд совершенством формы.

Не в силах пошевелиться, Граевский смотрел на изящные линии стана, на круглые, красивые колени и, заметив шрам на одном из них, вдруг понял, что видит Варвару, – когда-то давно сам прикладывал подорожник к ране.

Бешеное, неудержимое желание вдруг пошло волной по его телу. Ему захотелось кинуться к Варваре и молча, грубо найти губами ее рот, ощутить упругость ее бедер. «Отставить кобеляж, господин портупей-юнкер, вы не в борделе». Усилием воли Граевский взял себя в руки и, чтобы успокоить ставшее неровным дыхание, засвистел арию Риголетто.