До полных сумерек небо обрушивало на землю сплошные потоки воды. Дождь перестал, когда кругом стояла черная, непроглядная ночь. Насквозь промок не только я, но и мой вещевой мешок. Хлеб и сухари превратились в сплошное месиво.

Еще днем я снял солдатские ботинки. Они оказались мне слишком велики и натерли ноги. В одних шинельных чулках я покинул кладбище, боясь, что простужусь, потеряю сознание и снова попаду в лапы гестаповцев.

Я знал, что близко село. И хотя меня тянуло к теплому очагу, хотелось выпить стакан, малинового чая, но заходить в незнакомую деревню без соответствующей разведки было опасно. Вскоре я продрог так, что у меня стали неметь конечности, и решил все-таки пробраться в отдельный сарай или баньку, которые нередко ютятся на отшибе.

Казалось, что тертому, битому — опыта не занимать. Но... Нелегко было шагать в темноте по раскисшей дороге, когда ноги то увязают в грязи, то скользят, разъезжаются в промокших чулках, как на смазанных лыжах. Перебитая в локтевом суставе рука не разгибалась, и равновесие было держать нелегко: я то и дело падал в грязь. С великим трудом, опираясь на одну руку, поднимался из переполненной водой колеи и опять упорно брел, спотыкаясь на каждом шагу. Не знаю, какое я одолел расстояние, как вдруг почти рядом раздался в темноте раскатистый смех и слова песни на чужом языке. Я вздрогнул и замер на месте. Простояв в оцепенении несколько секунд, круто повернул обратно и зашагал по грязи, чутко прислушиваясь к чужим словам песни, к частым толчкам своего сердца. Сознание заработало четко: «О нашем побеге наверняка уведомлены не только близкие к городу гарнизоны противника... Но куда идти?»

Я решил обойти занятую противником деревню и поискать другую, где нет фашистов.

Сыро, грязно, темно, и что ни шаг — то лужа воды. Хоть бы звездочка какая выглянула!..

По обеим сторонам дороги стояла высокая рожь. «Она меня и укроет»,— подумалось мне. Свернув с колеи, я, как в студеную воду, окунулся в густюшее намокшее жито, совсем не подозревая, что мне придется вытерпеть. Сгоряча прошел сотню метров и только тут почувствовал боль в ногах и быстро сообразил, что от моих чулочков могут остаться лишь одни лоскутки. Садиться и надевать ботинки на распухшую ногу? Об этом даже думать было страшно. Пошел вперед напропалую. Но чем дальше, тем было труднее. В глубине поля рожь полегла, перепуталась. Я никогда в жизни не испытывал таких мучений, как в ту ночь, когда продирался через это, казалось, бесконечное поле поваленной ржи.

Наконец-то выбрался на проселочную дорогу. Куда она вела, я не знал и брел тихонько, держа ориентир на редкий собачий лай. Стучать в хату я не собирался. Спустившись в небольшую лощинку, почувствовал под ногами стерню — знать, где-то близко сено. И действительно, поднявшись на пригорок, увидел в темноте сарай. Это был самый великий дар той сверхужасной ночи.

Когда я вошел внутрь, то почему-то поверил, что спасен. Левая от входа сторона сарая была заполнена душистым сеном. Выдернув мягкую охапку, я сел на нее. От сухих трав шло то самое райское тепло, к которому я привык с детства, а потом на службе в кавалерии, когда устало валился в заполненный сеном станок.

Подавив томительное желание покурить, я развязал вещевой мешок и с отвращением заставил себя поесть мокрого хлебного месива, залез на верх сеновала, зарылся глубоко, согрелся и заснул. Я был так измотан, что, наверное, проспал бы долго, если бы не услышал сквозь сон женский голос:

— Осторожно, гляди не зацепи...

— Ничего. Прошла,— раздался в ответ более звучный и молодой голос.

Две женщины, видимо хозяйки этого сарая, вкатили скрипучую телегу и начали брать вилами сено. Из их разговора я понял, что это мать и дочь, которым староста велел сегодня же сдать воз сена по заготовкам.

— Нагребем ли столько? — спросила молодая.

— Уж сколько будет. Где взять-то сухого?

Мне было нетрудно определить, что сено выгребут до последней охапки вместе со мной. В аховом оказался я положении. Выйти к ним — испугаются, поднимут шум. Грязный, небритый, я своим видом мог напугать кого угодно. Вскоре из разговора матери с дочерью я понял, что вчера вечером к ним в поселок прибыла воинская часть и встала на постой. Фашисты заставили жителей истопить баню, мылись и до поздней ночи стирали свое белье. Тихо разговаривая, женщины обменивались впечатлениями о том, как гитлеровские солдаты гонялись за курами и поросятами, как пристрелили привязанного теленка.

Вилы уже совсем рядом вспарывали мягкое, пышное сено, а я все еще не решался пошевелиться, заговорить. И когда железные острые концы почти нащупали мой бок, как можно тише и спокойнее подал голос:

— Хозяюшка! Осторожно! Не бойтесь живого человека.

— Ой, мама!— вскрикнула дивчина и отдернула вилы.

— Кто там, господи!— спросила мать.

— Раненый, мамаша!— ответил я и, раздвинув сено, поднялся.

— Господи боже ж мой!— повторила пожилая, стоявшая на возу женщина.— Откуда вы, родимый? Ох, горе горькое!

Я решил не лукавить. Слово «родимый» обдало материнским теплом.

— Бежал от немцев.

— Может, это вас...

— Погоди, мама, погоди,— прервала ее дочь.— Вы, наверное, голодный?

— Спасибо. Сами понимаете...

Меня трясло. Обмундирование было еще сырым, раны горели, особенно на ноге. Зуб на зуб не попадал. Поняв мое состояние, хозяйка сказала дочери:

— Беги, Настенька, и принеси поесть. Я сведу его в баню. Она еще совсем теплая.

Настенька воткнула вилы в сено и, стряхнув с рябенького сарафана сенную труху, возразила матери:

— В баню нельзя. Вдруг немчура проснется и опять задумает делать постирушку...

— И то правда. Чтоб их леший забрал!.. Ой, какой же ты намоченный!— всплеснув руками, запричитала женщина.— Уж так, поди, тебя дождик-то нахлестал!

— Насквозь промок.

— Такой улил, да с громом! Ты посиди тут, а я из бани ведерко воды принесу, солью тебе, хоть помоешься маленько. Когда же все это кончится, господи! Может, и наши где-нибудь вот так же бедствуют...

— А где же они?— спросил я.

— Да с первых дней на фронте, где же еще? Сына сразу взяли, а хозяин тоже вослед подался. Не схотел тут оставаться. Я мигом, сынок!