Изменить стиль страницы

— Цэ той Панько, що на мотоцикли у ричку влэтив?

— Вин самый, — ответила Петровна.

— А як в ричку? — разинула рот Даша.

— А сив на мотоцикл, а вправлять не умие и выключить не умие — полетив через дерева, прямо в ричку…

— Да дэж там ричка у Иванивки?

— Та нема рички. Там болото одно. — Я и кажу, у болото отэ вскочив. Як черт вылиз оттуда…

— Не вылиз, а вытягнули його трахтором…

— Ну и шо корреспондент?

— При чем тут корреспондент? Панько в ричку влетив ще до войны. А корреспондент приизжав прошлым литом, коли пожар був.

— Це колы сгорила хата Панька?

— Я и кажу, сгорила. Покапывались у хати, и сгорило усе.

— И Панько сгорив, чи шо?

— Да не сгорив Панько, мы його бачили у вивторок, курей купляв на базари…

— На шо ему кури, у нього их скильки завгодно.

— Та нема у Панька курей. Николы у нього птици не було. И хата не його, а невистки сгорила, яка уихала у город.

— Це Настя? Да не в город, а до Романа поихала.

— Романа? Це той, шо на доски у райони причепленный був?

— Та ни, причепленный був його брат, Вишняк.

— Не брат, а свояк.

— А чого його причепили?

— А приихав корреспондент, с той, що фотографируе усих, и його фотокарточку у газету…

— Так шо и зараз фотографировать будуть?

— Ни, зараз щось друге винюхують. Ох, щось будэ! — сказала Ивановна, поглядывая, как с неожиданной решительностью человек в оранжевом костюме направился в сторону конюшни. — Бачили, як цэй дурень Попов у красную скатерть вырядился. Выступав. Хиба можно у красну скатерть выря-жуваться? Усим попадэ за скатиртя.

— Це ж скатерть из красного уголка для голосувания?

— От то ж я и кажу — для голосувания. Сроду такого не бачили, щоб у скатертях выступалы. Ще собаку з цим начальником замишалы, хохочут уси. Так було, колы церкву взрывалы…

— Чого вы цепляетесь до Попова? Так весело вин выступав! — вступилась Манечка.

— Та хиба зараз до висилля? Время не то, щоб глотку рвать, як скаженным. Хлиба нема у колхози, огороды попалило, свини сдохли, а воны смихом зийшлись — це добром не кончится…

— При чем тут свини?

— Як при чем? А шо город жрать будэ? Сало нам не потрибно, а городу нельзя без сала, вин зараз остановиться…

— Як це остановиться, Петровна?

— Ты мовчи, ще мала, ничего не бачила, а мы в тридцять третьем, коли голод був, усэ побачили. С голоду мий чоловик вмер, коли всэ началось. И тоди спивалы, як дурни.

— Так шо ж, спивать нельзя?

— Не время спивать, — настаивала Петровна.

Потом разговор перекинулся на конюшню, в котельную.

— А шо балакають — корреспондент приихав? — спрашивал Довгополый у Злыдня.

— Кажуть, усе записав у книжку.

— И пышуть, и пышуть, и пышуть, а шо толку? — сплюнул сквозь зубы Злыдень.

— А хай пышуть соби, — сказал Довгополый. — А ты нэ лизь, а то потягнуть.

— А шо я зробыв, що потягнуть!

— Ничого не зробыв, а выпывав в подвали, и в гаражи выпывав, и в бурьянах выпывав. Ось и скажуть: «Напыши, як выпывав». Менэ в тридцять третьем так прижали: «Напиши на Петра Хорунжего». А я кажу: «Я ничого не бачив». А вони як влуплять по ребрам, так печенка и доси болить.

— Ну и написав?

Довгополый не ответил. Злыдень задумался, сказал:

— Надо Шарова предупредить.

— Не лизь, кажу, — посоветовал Долгополый. — Боны прийихалы и уихалы, а нам жить тут до кинця.

— Ни. Пиду скажу.

Вот тогда-то Злыдень пробрался между рядов и шепнул Шарову на ухо: «Корреспондент приихав из „Перця“ чи с „Крокодила“, ходэ описуе усэ». Шаров тут же Омелькину сказал, Омелькин — Разумовскому.

На загадочно-ехидную физиономию Сашка тогда никто внимания не обратил. А его каверзная душа хохотала в те тяжкие минуты, когда катастрофа надвигалась, когда ее так ловко предотвратил проницательный ум Шарова.

Стайка гостей холодно распрощалась с детьми и к машинам черным понеслась. И когда Шаров увидел в сторонке оранжевого человека, сразу напрягся и к нему подался. А оранжевый человек с улыбочкой на Шарова пошел и хотел было слова приготовленные произнести, но Шаров его остановил:

— Вы меня подождите немного. Я провожу товарищей — и к вашим услугам.

И низко поклонился оранжевый человек.

Шаров сел в машину Омелькина. Разумовский и другие тоже забрались в машины — уехали! Сразу грустью повеяло. Даже Эльба жалобно заскулила машинам вслед.

Как бывают грустны минуты, когда к радости совсем вплотную подошел, а она, эта радость, вдруг полным крахом обернулась! Затылки сникли у больших магистральных людей. Кремовость почернела на шее у Омелькина, бледные пятна выступили в продольной впадине, позеленел затылок у Разумовского, пепельностью схватились загривки инспекторов. И глаза ну что у Эльбы — мутное безразличие и какое-то сухое щелканье злостности в зрачках.

— Может, вернуться и взять кое-чего? — спросил Шаров у Омелькина шепотом.

Омелькин не ответил, и Шаров понял: не надо.

И как только исчез в пыли последний лимузин кавалькады гостевой, так на территории школы будущего и пошла сплошная мистификация, ощущение незавершенности захватило всех участников мистификации тайной страстью, смутным ожиданием, неудержимым стремлением прикоснуться к недозволенному.

— Ходим, — сказал Сашко Злыдню так таинственно, что тот рот раскрыл.

— А шо таке? — спросил Злыдень, оставляя рот раскрытым.

— Чув, корреспондент ходит по корпусам? — прошептал Сашко.

— Та балакають, — сплюнул сквозь зубы Злыдень. Когда Сашко открыл дверь в комнату матери и ребенка, у Злыдня глаза разбежались.

— Шаров сказал, чтоб все в конюшню стащить, — пояснил Сашко. — Только тыхенько, щоб никто не бачив.

— А чого в конюшню?

— В конюшню никто не прийде. Тильки — як його. Може, у скатерть усэ заверяемо?

— Та ты шо, здурив? У скатерть! Нужна жесткая тара.

Мигом ящики с закусками и винами понеслись в конюшню. Когда на сеновале было все расставлено (никогда конюшня не была столь живописной), Злыдень спросил, вытирая пот со лба:

— А ты не брешешь, Сашко?

— Ты што?

— И шо, вин так и сказал: в конюшню?

— Не, он сказал: «Гукны Злыдня и — все в конюшню, выпейте добряче, хлопци».

— Так и сказал: «Выпейте!»?

— Ну а что? Выкидывать жалко. Куда його дивать? Может, Майка зъисть?

— Ты шо? Я зроду цией икры не куштовав.

— Покуштуй! — предложил Сашко.

— А шо ще сказав?

— А сказав, чтоб хлопцив гукнулы. А кого гукнуть, не назвал, ось я и думаю.

— Може, Волкова гукнуть и Каменюку?

— Волкова можно, а вот Каменюку не трэба. Цэй дурень все напортэ. А вот Рубана и Петра Довгополого — это самый раз. Ще кум прийде, Петро с Оверком Карасем.

Через несколько минут в конюшню пришли названные.

— Оцэ закуска! — восхищался однорукий Петро. — Цэ шо, у будущий школи завсегда так будэ?

— А як же? — хозяйничал Сашко, разливая коньяк. — Это же ростки будущего — бачить, петрушка ростэ из этой чертовой икры.

— А я икру пробовал, колы на германьской був. Ось так же повтикала нимчура, а на столи усэ оставили. Попробовав я тией икры — така дрянь.

— И шо у нэй хорошего находять, що такие гроши платять? — сказал Петро, бросая Эльбе кусок хлеба с икрой.

Эльба бережно слизала икру. Подняла голову в ожидании следующей порции, которая тут же последовала.

— А зараз давайте тыхенько крикнемо «ура!», — предложил Сашко вместо тоста.

Шепотом пролетело «ура» и застряло где-то в соломе. Майка топнула ногой. Это Волков пришел.

— А цэй коньяк такой дорогий, что его в глаз закапывать надо, — пояснил Сашко.

— Та шо, це ликарство для Майки? — спросил Злыдень.

— А ты думав, що приказка «очи горилкой залыв» — это просто так? Не, все имеет свой смысл.

Электрический свет горел в самом конце, остальные лампочки выкрутили, чтоб больше тайности было. Майка глазом водила, людской испуг ей передавался, и она уши навострила, жевать сено перестала. А потом все расковалось, тронулось, когда десятая пустая бутылка в ясли была отброшена. Волков со Злыднем пошли цыганочку плясать, а остальные в ладошки прихлопывали, Эльба доедала остатки икры, Павло с кумом Оверком приговаривали: