Изменить стиль страницы

На следующий же день Ковалев был снят с работы на шахте и снова назначен на общие работы.

Подполковника Басова уже не было, он был снят и переведен куда-то – оказался неподходящим для должности начальника лагеря.

Ковалев на общие снова не вышел и снова попал в БУР. Все пошло, как говорили заключенные, «по новой». БУР. Отказ. БУР. Отказ. Месяц БУРа. Три месяца БУРа. Суд. Новый срок за «контрреволюционный саботаж». И год БУРа.

Ковалев «доходил». Он был почти уничтожен физически, но сколько было в нем человеческого достоинства, как спокойно он держался, когда его вели в БУР, когда выпускали на короткое время в барак…

Давно бы он умер, если бы не поддержка блатных. Поведение Алексея Алексеевича изумило их и внушило уважение. Они умудрялись передавать в изолированный намертво БУР то хлеб, то кусок сала, то пару яблок. Они переправляли честно то, что им давали для Ковалева другие заключенные, и посылали свое, собственное. Даже книги попадали к Ковалеву благодаря блатарям, а это было для него неизмеримо важнее, чем хлеб.

Когда Ковалев после нового приговора и после года БУРа был выпущен в барак, он неожиданно согласился выйти на общие работы, поставив только условием, чтобы это были работы в зоне шахты.

Согласие Ковалева стало лагерной сенсацией. Все говорили об этом, обсуждали, удивлялись. Неужели после всего, что было…

Однако же Ковалев вовсе не походил на сломленного человека. Он сидел на нарах, заложив ногу на ногу, курил самокрутку, держа ее тонкими, пожелтевшими на концах пальцами, и читал.

Ранним утром, в темноте нас выводили на шахту. Я оказался в колонне рядом с Ковалевым. Мы шли, держась, как положено, под руки, и я почувствовал, что Ковалев дрожит.

– Вы не заболели? – спросил я.

Он повернул ко мне лицо, и я вдруг увидел глаза сумасшедшего.

Вместо ответа Ковалев забормотал:

– Я оболью его дерьмом, оболью его дерьмом, дерьмом оболью.

– Опомнитесь, Алексей Алексеевич, что с вами, что вы говорите…

Он снова посмотрел на меня. На миг в его взгляде мелькнуло сознание, и тотчас же снова запрыгали искорки безумия.

– Я оболью его дерьмом…

В тот день у меня была очень напряженная работа. Почти непрерывно ходила вверх и вниз тяжелая клеть. То и дело раздавались звонкие сигналы. Вверх шел уголь, вниз крепежный лес.

– Что случилось? Не знаешь?

В окно машинного отделения просунулась лохматая голова одессита Андрея Бубекина – машиниста второго ствола.

Его клеть стояла на ремонте, и Андрей выходил помогать слесарям-ремонтникам.

– В зоне полный шухер!

Я выглянул из окна. Отсюда видно было здание конторы. У крыльца стояла машина скорой помощи. От вахты быстро шли несколько офицеров. Колыхался толстый живот Баранова – начальника охраны лагеря. За ним семенил наш маленький оперуполномоченный Узелков. Суетились вохровцы, загоняя в мастерские слесарей, которые вышли поглазеть на начальство.

Сигналы отвлекли меня от окна.

Вечером по дороге в лагерь, только и было шепота, что о потрясающем событии.

Алексей Алексеевич Ковалев остановил ассенизатора, который нес парашу, набрал из нее большую банку, зашел в кабинет Волкова и выплеснул содержимое ему в лицо.

Ковалева, естественно, связали и отвезли в лагерь.

А Волков, облитый дерьмом, продолжал сидеть за письменным столом.

Вся контора – и заключенные и вольнонаемные хохотали. К Волкову никто не входил, пока не явилось высокое начальство.

Вызвали карету скорой помощи. Санитары, зажимая носы, посадили в нее товарища Волкова и увезли с шахты.

Кабинет было велено вымыть хлоркой.

Заключенные повеселились, но к вечеру притихли. Привыкли к тому, что всякое ЧП, а тем более такое, должно вызвать усиление режима, новые строгости.

Дважды в БУР к Ковалеву ходила капитан Надеждинская – начальник лагерной санчасти – с вызванными из Центральной больницы психиатрами. Однако, как мы позже узнали, невменяемым Ковалев признан не был.

О чрезвычайном происшествии сообщили в Москву, и оттуда последовал приказ немедленно отправить Волкова в распоряжение отдела кадров Гулага. Оставаться ему в нашем лагере после такого события было и вправду не очень хорошо.

А в отношении Ковалева, как ни странно, не последовало решительно никаких указаний.

Между тем его поступок вызвал у местного начальства неожиданную реакцию: сочувствие. Поняли, что перегнули палку. Своим безумным поступком, отчаянностью, с какой он защищал свое достоинство, Ковалев завоевал общие симпатии. Да и Волкова все недолюбливали.

Велено было выпустить Ковалева из БУРа, больше не трогать и восстановить на прежней работе.

И возвращение Алексея Алексеевича к самой грязной, самой, казалось бы, унизительной работе ассенизатора было его торжеством и праздником всего нашего лагеря.

Утром, при свете фонарей, я увидел его на разводе, у вахты. Все заключенные, и надзиратели, и конвоиры улыбались ему, подмигивали, кивали головой.

Грубая, лагерная одежда подчеркивала одухотворенность иконописного лица, необычайную красоту этого обреченного человека.

Несчастный случай

В этот день Андрей Бубекин был очень расстроен. Он получил накануне письмо из дому и подошел ко мне на разводе – дал почитать.

«Дорогой наш сын Андрей Петрович, – было там сказано, – я ходила к прокурору Сашке Кудрявцеву, чтобы тебе дали жить в Одессе, когда ты выйдешь. Но он только посмеялся с меня. Я, говорю, одинокая женщина, вы же, Саша, его товарищ, вы же, говорю, Саша, знаете, что Андрюшу взяли за ничего. А он говорит: не смешите меня, мамаша, об вернуться не может быть и речи. Вы, говорит, мамаша, не имеет понятия за время. Я говорю: я хочу повидать перед смертью свое дите. Вы же стали, говорю, Саша, такой крупный начальник, неужели у вас нет жалости к женщине? А он: оставьте, говорит, мамаша, этих мыслей. Андрей поедет, где Макар телят не гонял, и сам наш вождь и учитель товарищ Сталин это не отменит. Я, жаль, не напомнила этому паршивцу, что когда-то имела его перед собой плакать на коленях, когда он воровал у меня сливы на базаре и я его таскала за длинные уши по всему ряду. А больше ничего нового. У нас на Дальницкой обратно открыли булочную. А ты не горюй, сыночек, я, как ложусь спать, каждый вечер молюсь господу богу нашему Иисусу Христу, чтобы они все подохли, кто тебя обидел, чтобы им глаза повылазили, чтобы они кровью харкали, кто тебя обидел, и бог даст так и будет. Твоя родная мать Шура Бубекина».

Такие письма обычно до заключенных не доходили. Но с тех пор как в лагерную цензуру, мимо которой нас каждый день проводят на работу, набрали девочек с десятью классами, такой брак стал частым явлением. Девчонки целыми днями сидят, болтают, смотрятся в зеркальца и хихикают – мы постоянно видим их такими через окна. У них есть, конечно, норма: проверить столько-то писем в день. Норма не малая. Без опыта ее и не выполнишь. Читай тысячи строк, разбирай почерка – тут и голова заболит. Поэтому девчонки откроют письмо, взглянут на первую строку и, решив, что ничего тут, наверное, крамольного нет, пропустят. А чтобы создать видимость работы, не читая, задерживают каждый день по несколько писем. Вот норма и выполнена.

Опытный лагерный цензор тоже не читает, конечно, подряд письма. Но у него выработан нюх, и он почти безошибочно задерживает именно те письма, где есть что-нибудь недозволенное.

Письмо, полученное Андреем, было типичным цензорским браком. Ничего нового оно ему, впрочем, не сообщало. Он сам знал, что после лагеря, если его выпустят, попадет в ссылку на вечные времена и о возвращении в Одессу не может быть и речи.

Тем не менее письмо его очень расстроило. Вспомнился родной город, друзья, девчата, море. По дороге на шахту Андрей молчал, шел, опустив голову, и вздыхал.

А теперь, чтобы понятно было дальнейшее, нужно объяснить, в чем заключалась работа Андрея и как устроен копер второго ствола.