Изменить стиль страницы

— Мне правда пора домой, — сказала она.

— Конечно, пора. — сказал он. — Тем более что вот уже почти дождь.

Она зачем-то открыла сумку. С неба действительно закапало, несколько капель успели шлепнуться о кожаный бок кошелька.

— Разве что, — сказала она, — мы хотим где-нибудь выпить кофе.

— Мне кажется, — сказал он, — что мы хотим.

На следующей

Он успел встать на эскалатор, когда понял, что это Таганская, а не Тульская. Проталкиваться назад было поздно, он посмотрел на часы и мысленно проклял себя трижды. По обратному эскалатору он уже бежал бегом, навстречу с только что приехавшего поезда шла плотная толпа, он суетливо лавировал, наступал на чьи-то возмущенные ноги, но поезд успел уйти. Было начало седьмого, если бы даже он оказался на Тульской прямо сию секунду, он бы все равно гарантированно опоздал. "Можно на все плюнуть," — подумал он, лихорадочно подсчитывая минуты, — "Можно плюнуть, в конце концов, что за глупость — торшер? Он исчезает на десять лет, ни слуху, ни духу, а потом вдруг ррраз — и что, ему будет дело до того, есть ли у меня торшер?!" — но его уже толкали в вагон, от кого-то из женщин тошнотворно пахло ванильными духами, ненастоящий голос сказал "…платформа справа", он едва не взвыл, выбрался наружу, сильно надавил пальцами на глаза. "Соберись!" — сказал он себе. — "Соберись же!" Если поехать домой прямо сейчас, можно было бы принять душ, спокойно еще раз проверить порядок в квартире, может быть, поменять местами некоторые книги. "Мерзость, сорок лет, а говоришь мерзость!" — подумал он, — "Менять местами книги!" — но он, конечно, их поменяет, расположит французские позаметнее. Можно было вернуться на Тульскую и ехать по кольцу, можно было поехать по оранжевой вниз — и по кольцу. Мысль о возвращении была отвратительна, он успел взмокнуть, и в карманах не было ничего, чем можно утереть сопливый нос. Он утер нос рукой, перешел на другую платформу, влез в вагон. "Все хорошо," — сказал он себе, — "Все хорошо." Он почти успокоился, когда эта тетка спросила: "Простите, это Третьяковская или Тургеневская?" Тогда он изо всех сил сдавил пальцами переносицу, но слезы все равно наползали и наползали на ресницы, ничего не помогало.

Быстрое серебро

Анне К.

Сначала речь шла об одной операции, он почти согласился, но тут они попытались заговорить с ним о второй и третьей, о том, чтобы провести в санатории год или полтора, о том, что армия готова оплатить все расходы. Тогда он не выдержал, рванул дверь и выкатил себя в гостиную. Никто не побежал за ним. Он посмотрел на стоящий в горке хрусталь, погладил немое пианино, потом подъехал к письменному столу, подергал племянницу за расшитую тряпичными цветочками бретельку розовой майки и заглянул в ее тетрадь. В самом верху страницы стояло три раза подчеркнутое слово «РОМАН». Буквы были золотыми. Дальше одна фраза была написана синим, вторая — красным, а третья, как раз в этот момент находившаяся в работе, писалась зеленым. Все буквы были толстые, с металлическим отливом. Из-за этого отлива написанное плохо читалось отсюда, сбоку, но ни одной запятой там точно не было.

— Про что твой роман? — спросил он.

— Про одну девочку, — сказала племянница, не поднимая головы. — Как она поймала серебряный шарик, проглотила его и стала кто-то другой.

— Ого, — сказал он, глядя на толстые металлические буквы. — Долгая будет история?

Она на секунду задумалась и недовольно сказала, не поднимая головы:

— Еще на пять фломастеров. Не мешай мне.

Как по воздуху

Вере

И тут Мурло (она назвала его так про себя с самого начала полета и потом с отвращением смотрела, как он слюнит пальцы, переворачивая страницы журнала) — так вот, Мурло вцепилось ей в плечо и зашептало: "Не бойтесь, я сейчас поведу самолет", — и вдруг уперлось кулаками себе в подмышки, как ребенок, собравшийся изображать курицу. Она едва успела отстраниться, чтобы не получить локтем в глаз, а Мурло набрало воздуха в грудь и принялось низко, утробно гудеть, и его гудение на секунду действительно смогло перекрыть и панические голоса пассажиров, и какое-то нехорошее дребезжанье, и почти истерические голоса стюардесс, умоляющих пассажиров вернуться на свои места и пристегнуть ремни. Мурло гудело: "Уууууууууууууууууууууу!!!" — и всем телом кренилось вправо, когда самолет начинал заваливаться на левый бок, или откидывалось назад, если весь салон бросало вперед. Она вдруг поймала себя на том, что поскуливает ему в такт, понижая и повышая голос, и от ужаса перед этим фактом пропустила момент, когда самолет перешел от неожиданных бросков из стороны в сторону к небольшим, но ритмичным рывкам вперед, а потом потихоньку выровнялся. Тогда она смогла расцепить пальцы и разлепить веки. Мурло сидело в кресле с закрытыми глазами, по шее у него ползли капли пота. Позже, на паспортном контроле, он разыскал ее, вцепился липкой лапой в плечо и сказал несвежим ртом:

— Я же говорил Вам, я пилот.

— Да, — сказала она, — да, конечно. Спасибо.

— Один раз я спас космический корабль. — сказало Мурло. — Я был далеко, но всё почувствовал. Была неисправность в системе управления. Я не дал взлететь, они бы все погибли, я не дал. Потом я три дня лежал дома, не мог встать.

— Да, — сказала она, — да, спасибо большое.

Неянеянеянеянея

Он положил трубку и внимательно прислушался ко всему. Изнутри себя и снаружи. Снаружи (за шторой, у плинтуса) скребся тот, — кажется, обдирал обои. Сколько он себя помнил, куда бы не переезжал, — тот всегда жил у плинтуса, под окном, зимой, наверное, мерз. Но это — снаружи, а внутри все было хорошо: холодно и пусто, как во рту после очень ментоловой жвачки, — нет, после двух таких жвачек подряд, или даже так: после двух, засунутых в рот одновременно. Он пожевал губами, лег на диван и уж сделал все, что от него зависело, чтобы телу было удобно. Опять прислушался: холодно, хорошо, спокойно. Правда, мешало, что тот носится по полу из угла в угол и тонко воет, — повоет и захлебнется, повоет и захлебнется, — но он закрыл глаза, вдохнул, — до боли, сладко, — выдохнул, и как раз под рукой, на журнальном столике, оказались сигареты, ресторанные синенькие спички, прихваченные невесть где вчера, и даже пепельница. Он уже потянул пепельницу на себя, но тот, невесть как оказавшись на столе, вдруг со всего маху саданул по пепельнице крошечной ногой — и пепельница с грохотом полетела в телевизор. От ужаса он подскочил, — обдало мерзким жаром, закололо в груди, — пепельница распалась на несколько крупных корявых кусков хрусталя. Он не выругался, только обрадовался, что телевизор цел, — встал, дошел до кухни, взял другую пепельницу, вернулся, лег опять (удобно, нигде не давит ничего), поставил пепельницу себе на брюхо, отключил слух от тупого стука (тот стоял на коленях посреди вчерашней газеты и бился головой о чью-то фотографию, прямо о щеку — бум! Бум! И бумага под коленями у того потрескивала, и расплывалось на чужой серой щеке сопливое слезное пятнышко). «Хорошо тебе?» — спросил он себя, и честно сказал себе: «Да. Хорошо.» Тогда он как следует затянулся и старательно выговорил про себя то самое слово, те три слога — женским врачебным голосом, какой был в трубке, — тщательно: странный первый слог с мягким знаком и труднопроизносимым «ц», потом второй, немного неприличный, потом третий, искаженно пахнущий дерьмом, йодом и смертью одновременно. Это было по-настоящему красивое слово, и он сказал его вслух. Тогда тот, маленький, заорал истошно и принялся выдирать крошечные клочки бумаги прямо из середины газетной страницы. На этом месте он, конечно, не выдержал, — рявкнул матом, схватил тапок и в два удара прибил идиотика.