– Ну же, просыпайся! – С внезапной яростью Граевский встал и принялся трясти Варвару за плечо. – Поднимайся, ты, презренная бледнолицая скво! Поднимайся, хватит дрыхнуть!
А сам глаз не сводил с отмеченного колена и чувствовал, как тает, растекается теплом ледяная корка на душе. Подумать только, шраму этому лет двадцать пять, не меньше, зримый след безвозвратно ушедшего счастья.
– А? Что? Да иди ты к черту! – Варвара наконец раскрыла веки, вглядевшись, разочарованно скривила рот: – Ты? А Геська где?
Глаза ее были красные, наполненные мутью, не очень-то осмысленные, голос спросонья хриплый и мятый. На верхней губе под носом капельками выступил вязкий пот.
– Я откуда знаю. – Граевский отпустил ее плечо, сразу остыв, принялся закуривать. – Нет и все.
Разговаривать по душам ему расхотелось.
Варвара попыталась сесть, но потеряла равновесие и снова завалилась на кожаную подушку. Она икнула, почесала ягодицу, не глядя на Граевского, требовательно шевельнула пальцами.
– Ты, любимый муж, дай папиросочку, у тебя ведь брюки в полосочку. И сам ты… – Мокрые губы ее вдруг сложились в ухмылку, пьяные глаза мстительно блеснули. – А ну-ка выполняй свой супружеский долг! Пусть эта сука не важничает, свет на ней клином не сошелся. Ну, давай, Зотов, давай, не все же у тебя там сгорело! А на рожу мы тебе платочек…
Она как-то механически, лениво закинула подол на грудь и свесила одну ногу на пол, халатик ее был наброшен на голое тело…
Не все сгорело, не все. Нет бы Граевскому развернуться, хлопнуть оглушительно дверью, плюнуть на эту глупую, недалекую бабу.
Не смог, как же – столько лет рисовал ее в мечтах. Трепетно прижал к себе, взял и не отпускал, казалось, целую вечность, умирая, взлетая на небо, захлебываясь от наслаждения. Не смущаясь тем, что Варвара лежит бревном, с брезгливой миной, глядя в потолок. Словно механическая кукла, у которой кончился завод. Потная, размякшая, дышащая перегаром.
Яростно скрипели пружины, пахло нафталином и табаком, в комнате, несмотря на распахнутые окна, было душно. Варвара будто бы спала, рот ее полуоткрылся, руки вытянулись плетьми на вытертой коже дивана. Но это лишь казалось. Когда все кончилось, она спустила на пол вторую ногу, поднялась и, вытерев халатиком между бедер, внезапно рассмеялась с циничной непосредственностью:
– Да тебя, Зотов, не узнать, и долго, и по самое горло. Геське расскажу, умрет от злости. – Пошатываясь, она подошла к столу, прямо из бутылки хватанула водки и, икнув, залезла пальцами в жестянку с крабами. – Ты мне напомнил одного огненного жеребца, у него тоже был до колена размером с полено. Как же его звали-то? А черт с ним, неважно. Всех не упомнишь.
Она еще выпила водки, залпом, не отрываясь, поперхнувшись, выронила бутылку и, не замечая крабового сока, стекающего по губам, тяжело плюхнулась на диван.
– Да, огненный жеребец и хрен как полено… Получше Геськи будет…
Тело ее безвольно замерло, халатик распахнулся, раздался храп.
С какой-то странной отрешенностью Граевский закурил, глянул на беспорядок в комнате, на разбросанное по стульям белье, затушил папироску и сунул в карман. Он вдруг с убийственной отчетливостью понял, что Варвары больше нет, есть только тело с красивыми ногами и бархатистой кожей. Надушенная кукла с отметкой на колене, никчемная, тупая, с длинным языком. Говорить с ней по душам, бередить прошлое бесполезно. Она все забыла. Все, все, навсегда…
Поздно разбираться, что убило в ней душу – знакомство с Зотовым, товарищи в фуражках, вся эта распросукина жизнь, главное, что ее болтливость может довести до беды. Стоило выбираться из пылающей нефти, чтобы после сгореть из-за спившейся глупой бабы. Единственной и самой красивой на свете!
Душа Граевского словно треснула, раскололась на две части. Одна, под влиянием мужского естества, трепетно рвалась к Варваре, одевала на глаза розовые шоры. Другая, понукаемая чувством самосохранения, требовала коротко и ясно: или ты, или она. И долго так сидел Граевский в душной комнате – смотрел, как всхрапывает, лежа на спине, Варвара, закуривал одну за другой, тушил, засовывал в карман.
Лучше бы его зарезали тогда в пьяной драке у парка Мон-Сури, всем сейчас было бы легче. Так ведь нет, не судьба, нож-наваха угодил в пряжку ремня…
Наконец Граевский встал, снял с комода фото в раме с розовыми буквами на обороте «Салон-ателье Я. Шнеерсона». Безжалостная память услужливо перенесла его на пятнадцать лет назад. Неужели это было? Пряная горечь духов, звуки «Амурских волн» и смех, нежный, манящий, рассыпающийся серебряным колокольчиком. Воздушная шляпка на пышных волосах и волнующая поступь пленительно стройных, обутых в золоченые туфельки ног. Огромные глаза, светящиеся восторгом счастья…
– К чертовой матери! – Граевский стукнул портретом о комод, так что стекло пошло трещинами, выбрал осколок поострей и шагнул к дивану. Сердце его билось спокойно и размеренно, словно обросшее густой, длинной шерстью. Варвара уже не храпела, поджав к животу ноги, она дышала трудно и прерывисто, словно загнанное, обреченное на смерть животное. На ее левом запястье был виден шрам, след бесплодной попытки свести счеты с жизнью, белая, ясно различимая полоса.
«Не так надо было, ниже». Не отводя влажных глаз, Граевский взял Варвару за руку, с нажимом резанул стеклом и стал смотреть, как бьется, бледнеет на глазах голубая жилка на точеной шее…
Потом он глянул на свое запястье, и страшная усмешка искривила его губы – ему вдруг захотелось следом. Бешено, неудержимо, в блаженную темноту. К Страшиле, к дядюшке. К Варваре. Покончить разом с этой проклятой жизнью. Перехватив осколок поудобнее, он глубоко вздохнул, примерился, кожей ощутил всю гибельность стекла и… даже застонал от ненависти к себе, от гадливого, скулосводящего презрения.
«Трус, слюнтяй, мокрица, сбежать решил? Оставить Никитку Гесе? Чтобы воспитала в традициях пролетариата? А товарищи в кожаных куртках? Простить им все и убраться с миром? Хрен вам!»
С ледяным спокойствием он нагнулся и стал устраивать стекло у Варвары в пальцах, безжизненных, наверное, еще теплых, липких от крабового сока. На указательном он заметил ранку, ровный след, видимо оставленный банкой из-под консервов. Крохотный порез, который уже никогда не заживет. И тут Граевский зарыдал, сухо, по-мужски, без слез, задыхаясь и корчась от спазмов.
Перед невидящими глазами его помчались сумасшедшей чередой людские лица, годы, города, все прожитое, давно уже забытое, казалось бы исчезнувшее навсегда. Наконец, бешеное это коловращение остановилось, и он увидел Варвару. Она стояла прежняя, золотокудрая, улыбающаяся, во всем великолепии красоты, и негромкий голос Паршина звучал задушевно сквозь годы: