– О Господи! О Боже ты мой!
Сразу же отвернувшись, Качалов вдруг зарыдал, как-то сухо, по-собачьи, затрясся большим, крепко скроенным телом. Потом отбросил револьвер в воду и, сгорбившись, не замечая пакостной рожи штабс-ротмистра, побрел по сходням на борт «Меркурия». Его ждали водочка и закуска, а также приятное, многократно проверенное общество Граевского и графа.
Напились быстро и молча, до умопомрачения. В стельку.
Когда Граевский проснулся, в круглый зев иллюминатора били красные лучи заходящего солнца. Отчаянно зевая, он взглянул на часы, затем на безмятежно спящих собутыльников, поднялся и подошел к столу. Объедки, порожние бутылки, гудящая вечерним звоном голова. Все, что нужно для паршивого, выворачивающего душу наизнанку настроения.
«Еще не отчалили, а уже блевать тянет». Граевский проглотил заветрившийся ломтик балыка, через силу, морщась, как от горького, хотел было выпить водочки, но передумал, решил глотнуть живительного морского бриза. Долго разбирался в лабиринте лестниц, полутемных переходов, коридоров, заставленных вещами, а когда выбрался на воздух, обомлел – на пристани тесно, плечом к плечу, зверели в очереди тысячи уезжающих.
Кряхтя, офицеры-грузчики тащили по мосткам сундуки, кофры, багажные корзины, в толпе яростно кричали, витиевато матерились, кое-где вспыхивали драки. Испуганно ржали лошади, сталкивались повозки, вываливалось под ноги добро из некстати раскрывшихся чемоданов.
В гуще народа на прощание бегало по карманам ворье, тихо радовалось, вилось ужами, щерило фиксатые рты – вот это фарт, вот это поперло! В сторонке за сильным оцеплением грузились на суда союзнички – в спешке, в полнейшем беспорядке, крикливой, охваченной истерикой толпой. Что-то не очень они походили теперь на триумфаторов.
На открытой палубе «Меркурия» тоже было неспокойно. Переживали, облегченно вздыхая, счастливцы, попавшие на борт, кто-то вслух убивался о кофре с шубами, сброшенном второпях со сходен, а на баке, у якорной лебедки, лениво повизгивала пила, и сердитый голос бубнил на лионском диалекте, сочетая неизменное merde с прочими французскими словечками. Это судовой плотник возводил временный нужник, коему предстояло дополнить палубную архитектуру «Меркурия».
– Ну и натюрмортец! – На свет Божий появился граф Ухтомский, насупленный, зеленый, со скорбно повисшими усами, похоронно вызванивая шпорами, подошел к фальшборту, закурил, тягуче сплюнул во взбаламученную воду. – С души воротит. Пойдем, Никита, плеснем на старые дрожжи.
Они вернулись в каюту, но Граевский пить не стал, плюхнулся, не снимая башмаков, на койку. Лежал, уставясь в потолок, курил, думал о своем, пока не провалился в муторную полудрему. То ли сон, то ли явь, то ли бред, не разберешь.
Разбудила его на следующий день беспорядочная пальба – стреляли, судя по звуку, из французских винтовок.
– Никак товарищи на подходе? – Ухтомский тоже проснулся, принялся трясти безмятежно всхрапывающего Качалова. – Вася, подъем, будем держать круговую оборону. Пусть видят, сволочи, как умирают русские офицеры.
С похмелья его неудержимо тянуло на подвиги. Пошатываясь, тяжело дыша, выскочили на палубу, остановились, остервенело оглядываясь – какого черта! Это были не красные, пожаловали союзники. Молотя прикладами, стреляя в воздух, французские солдаты прорывались к сходням, с бешенством, рожденным паникой, брали на абордаж транспортные суда. Носители европейской культуры, наследники благородных Меровингов…
Вот батальон их взбежал на борт «Кавказа», ржавой однотрубной посудины, шлепнулись в воду обрубленные швартовы, и, прощально загудев, пароход стал медленно отходить от пирса. Полупустой.
– Ну, не свинство ли, а? – Какой-то войсковой старшина[1] в бешенстве потряс кулаком, не постеснявшись дам, выразился по матери, басом. – Обосрались жидко, драпают лягушатники. Начхать на союзный долг. А мы им в шестнадцатом году – кавалерийский рейд, полполка положили. Едрить твою в душу, в господа бога мать, в кровину!
– Возмутительно, бегут как зайцы, – подхватил из вежливости интеллигент в картузе, нервно пожевал папироску, выпустил дым из волосатых ноздрей. – Неудивительно, такая стрельба. Красные, верно, уже в городе. Вы, пардон, не знаете, когда же будем отправляться?
Однако красные, что были в городе, пока что сидели тихо. Великий шум производило воинство Молдаванки, которое Мишка Япончик вывел на одесские улицы. Воры, налетчики, портовая рвань кинулись захватывать банки, грабить магазины и лавки, ставить на уши квартиры и лабазы. Белых офицеров кончали, греков разоружали, чистили недорезанных буржуев.
Французов из осторожности не трогали, оказывали почет и уважение – катитесь, френги[1], колбаской по Малой Спасской. Сам же Япончик разъезжал на авто в окружении пристяжи[2], скалил фиксы с видом завоевателя и с ленцой, через губу, отдавал короткие приказы:
– Этого к архангелам!
– Этого в расход!
– Налево!
– Налево!
– Налево!
Кто бы мог подумать, что через пару месяцев с ним случится удивительная метаморфоза и король бандитов превратится в товарища Винницкого, командира славного 54-го Советского полка, в который переименуют «армию Молдованки». В кожаной тужурочке, в сапогах со скрипом, в лихо заломленной набок фуражечке с красной звездой.
Правда, недолго будет он громить белую сволочь во имя торжества революции и лавров полководца не стяжает – снова примется за старое и будет предательски убит чекистами. Ша, нечего отбивать хлеба!
А пока раскатывал Япончик на шикарном «роллс-ройсе», мнил себя пупом вселенной и снисходительно поглядывал на одесский совдеп, под шумок вылезший из катакомб, чтобы объявить себя законной властью. Нехай потешатся, кореша как-никак. А це шо за шухер? Шмаляют як умалишенные… Это с боем выходил из города отряд белогвардейцев под командованием Гришина-Алмазова, путь его лежал за кордон, в соседнюю Румынию. Туда же отступала бригада Тимановского вместе с частями Тридцатой французской дивизии и колоннами беженцев. Обещанное денежное довольствие в валюте союзники русским так и не заплатили.
Погрузка на «Меркурий» закончилась только к вечеру. На палубе выросли огромные, накрытые брезентом кучи багажа, а сам пароход превратился в плавучий табор, шумный, взбудораженный, провонявший потом и табаком.
Беженцы размещались повсюду – в трюмах, в коридорах, в кают-компании, в каютах, под мачтами, на юте и на баке. На мостик взошел краснолицый, огромного роста француз капитан, «Меркурий» хрипло загудел, завыл пронзительно и с тремя тысячами душ на борту начал медленно выходить из акватории порта.
– Ну вот, Никита, и все, – сказал Ухтомский, стоя у борта, голос его был будничным, полным деланного равнодушия, – просрали Россию.
И он вдруг заплакал, тихо, не вытирая слез, словно доверчивый, обиженный из-за своей наивности ребенок. Потом сорвал с плеч погоны, швырнул их за леер и, пошатываясь, побрел вниз, в каюту. Со стороны он производил впечатление человека сильно выпившего.
Граевский промолчал. Катая желваки на скулах, он смотрел, как золотые, словно сентябрьские листья, полоски медленно плывут назад, к российскому берегу. Время для него остановилось и потекло вспять, как сказал бы один чудак философ – обратилось наничь.