Изменить стиль страницы

Только у Мальцевского рынка было неизмеримо хуже, несмотря на людскую неподвижность и онемевшие, будто прикушенные, языки. Там стояла тишина, нарушаемая лишь полчищами мух, сдавленными всхлипами да негромким колесным скрипом. Пьяный мужичок, управлявшийся с тележкой, время от времени вздыхал, сплевывал, матерясь, тряс лысой головой.

– Ишь, настреляли, бусурмане, ироды. В такую-то жару куды девать? Куды девать, растудыть твою в дышло?

Под ветвистой липой, в холодке, он делал остановку, сбрасывал мертвые тела и все так же неспешно, тягуче сплевывая, вез тележку назад, на рынок, чтобы притащить следующую пару трупов – их на земле уже лежало с десяток, окровавленных, полураздетых, облепленных мухами. Люди вокруг крестились, всхлипывали, в гуще толпы перешептывались, тихо, одними губами:

– Из пулемета… Чоновцы… Не разбирая, всех под корень, в упор…

Не было ни криков, ни угроз, ни ропота, ни проклятий, все происходило с какой-то страшной обыденностью, размеренной безысходностью, рожденной равнодушием и страхом. Слава богу, не меня. Пронесло. Авось и дальше Господь не выдаст, свинья не съест, не доберутся комиссарики, депутаты рачьи[1]. У, чтоб их…

На небе не было ни облачка, парило. Солнце пекло немилосердно, воздух загустел от жары, а мужичок все возил и возил свою тележку, и росла гора трупов под ветвями тенистой липы. Чернела, запекаясь, кровь, мерзко жужжали мухи, крупные, отъевшиеся, жирно отливающие зеленым.

Паршин-старший и Анна Федоровна отыскались в цветочном ряду неподалеку от входа. Они лежали рядышком на грязном мраморе, два жалких старческих тела со страшно изуродованными головами – пулеметчик бил в упор и взял слишком высоко. С покойного уже сняли сапоги, на Анне Федоровне остались лишь сорочка и теплые, не по сезону, панталоны, сухонькие ноги с подагрическими ступнями были бысстыдно раскинуты, лицо покрывала сплошная шевелящаяся маска. Александр Степанович держал мертвой хваткой сумку, из которой успели утащить весь табак.

– Эх, отец, отец. – Не обращая внимания на мух, Паршин наклонился над трупом, хотел закрыть глаза, но не смог, не было их, судорожно глотнул, распрямившись, повернулся к Страшиле: – Петя, надо хоронить скорей, жарко.

Хриплый голос его был непривычно тверд и резок, бледное лицо окаменело, застыло, казалось, он сразу постарел на много лет.

Александра Степановича и Анну Федоровну похоронили на следующий день в Лавре. На кладбище было пасмурно и свежо, с неба, не переставая, сочилась морось, ветер шелестел кронами деревьев, гулял меж невских берегов, рябил в частую складку воду. Похоже, бабьему лету наступил конец.

Мокрые гробы с плеском опустились в могилу, пригоршни земли грязью растеклись по крышкам, с чавканьем лопаты зачерпнули вязкую ингерманландскую почву. Ну вот и все, теперь лишь православный крест, черви да хорошо, если память людская. А с неба все так же занудно капало, шумели на ветру желтеющие липы, промокшие копальщики обрадовались мзде и весело пошли отогреваться водкой. Ничто не изменилось в этом мире, жизнь продолжалась. Долго еще мок Паршин на невском берегу, смотрел невидяще на свежий холмик, и лицо его было белым, как алебастр. А после поминок он подошел к полковнику и, кивнув на Инару, сказал:

– Мы уходим. Говорят, под Оршей можно без труда перейти границу. – Негромкий голос его вдруг дрогнул, уперся в горловой спазм, и губы судорожно искривились, обнажив крепкие зубы и вишневые десны. – Это окончательное решение. Товарищей надо давить как гнид. Я хочу крови.

Это был оскал матерого, истосковавшегося без дела убийцы.

– Хозяин барин. Только, голубчик, политика до добра не доводит. Борьба за жизнь – это да, а вот борьба классовая… – Полковник невозмутимо затянулся, шумно выпыхнул сигарный дым и кивнул Фролову, вяло занимавшемуся балыком: – Дмитрий Васильевич, будьте добры, отмусольте молодому человеку его долю.

Умудрен и многоопытен был Паныч Чернобур, отлично разбирался в людях. Добра в банде – не уволочь, на всех хватит, а бешеных собак лучше не злить, тем более накануне отъезда. И когда же наконец этот чертов Тыртов достанет свой проклятый подшипник?

Граевский и Страшила сидели молча, словно в воду опущенные, понимали, что отговаривать Паршина бесполезно – он уже сделал свой выбор. Однако и ехать вместе с ним к Деникину, проливать кровь за белую идею они не собирались – жид, конечно, за компанию удавился, но… Туда ему и дорога. А им в другую сторону.

Утром следующего дня они посадили Паршина и Инару на московский поезд. По документам те значились супругами Орловыми, сотрудниками пензенской ЧК, так что с местами проблем не возникло, военный комендант сразу выделил купе в приличном мягком пульмане.

– Ну вот, хоть поедете по-человечески. – Страшила тяжело вздохнул, зачем-то снял фуражку, покрутил, опять надел. – А помнишь, как тащились с Румынского-то? В сортире?

Кадык его ходил ходуном, низкий голос предательски срывался.

– Да, да, еще спали на толчке, – закивав с преувеличенной веселостью, Граевский закурил, жадно затянулся, пальцы его дрожали, – чуть дуба не врезали потом.

Ему вдруг захотелось бешено встряхнуть Паршина за плечи, крикнуть что есть силы в самое его ухо: «Женя, не дури, мертвых не вернешь, так зачем лезть в пекло! Чего ради? Женя…»

Но он не стал. Вытер повлажневшие глаза, бросил недокуренную папиросу, сказал чужим, плохо повинующимся голосом:

– Не забывай, Женя. Ничего не забывай.

– Не забуду, командир. – Паршин хотел улыбнуться, но не получилось, лицо его по-прежнему было как страшная гипсовая маска, экзема на лбу воспалилась. Инара рядом с ним казалась ослепительно красивой и молодой. Кусая губы, она стояла молча, борясь с подступающими слезами, – сердцем чуяла, что расстаются навсегда. Какое же это страшное слово – навсегда.

– Что ж, давайте прощаться. – Услышав гудок, Паршин встрепенулся, глянул на часы и выщелкнул окурок далеко под колеса. – Не поминайте лихом.

В голосе его слышались грусть, затаенная боль и плохо сдерживаемое нетерпение. Крепко обнялись, молча, до боли сжав веки, будто каждый отдирал что-то с мясом, резал по живому в своем сердце. Снова проревел гудок, паровоз махнул кривошипами, вагоны дернулись, ударились буферами, и состав медленно поплыл вдоль перрона.

– Вот, держи, на память. – Торопясь, боясь не успеть, Граевский что-то протянул Инаре, та улыбнулась, взяла, стала по ступенькам подниматься в вагон.

– Спасипо, спасипо!

– Бог даст, свидимся. – Паршин ловко полез за ней следом, уже в дверях обернулся и громко крикнул: – Не на этом, так на том свете!

Паровоз наддал, поезд выполз из «царского павильона» и, набирая ход, двинулся к Москве. Стучали колеса на рельсовых стыках, лампадкой теплился фонарик в хвосте. Вот он мигнул на прощанье и пропал. Навсегда.

Уже в купе Инара разжала пальцы, развернула влажный, не первой свежести платок. На ее ладони лежал петличный крест с белыми лучами и красным медальоном в центре. На нем святой Георгий поражал копьем змея.