Изменить стиль страницы

– Четвертый этаж, господа, крайняя дверь справа.

Зажгли «летучие мыши» – керосиновые лампы с рефлекторами – и, поскрипывая ремнями и тужурками, стали подниматься по истертым, щербатым от времени ступеням. Буржуи, цыц! Атас! Прет рабочий класс!

– Виноват, прошу пардона. – Споткнувшийся Фролов нечаянно толкнул полковника локтем, схватился за перила, выругался, спросил небрежно, чтобы замять неловкость: – Фрейгер-то[1], позвольте полюбопытствовать, чем дышит?

– Раньше цыпленок был пареный[2], а теперь гусь лапчатый, тот еще. – Мартыненко ухмыльнулся, поправил съехавшую набок фуражку. – Отъелся при товарищах. Ну вот, кажется, пришли. – Он громко высморкался и сделал знак рукой, затянутой в лайку: – Начали.

– Сделаем, товарищ комиссар. – Брутман, одетый под красногвардейца в рваную шинель, опорки и папашку с околышем, снял с плеча винтовку и грохнул прикладом в дверь, так что затрещали филенки. – Открывай, так-растак в самую середку твою мать!

– Твою мать, твою мать, твою мать! – звонко отозвалось лестничное эхо, стукнула на сквозняке разбитая фрамуга, и снова наступила тишина, лишь сопел, наливаясь яростью, полковник Мартыненко да играл кровельным железом ветер-хулиган.

Вскоре из-за дверей раздался голос, визгливый, лающий, сразу и не понять, то ли мужчина, то ли женщина:

– Кто это еще там? Кто?

Спрашивали без страха, даже как-то с угрозой, а больше – с удивлением: и какой дурак ломится среди ночи, вот ведь дубина-то, себе ж дороже выйдет.

– Открывай, ЧК! Ну, живо! – Для убедительности Брутман опять хватил прикладом и с убийственным клацаньем передернул затвор. – И не отходи, а то стрельну через дверь.

Подействовало сразу. Лязгнул засов, громыхнул болт, стукнул крюк, скрипнули петли. На пороге стоял лысый толстячок в вязаных подштанниках, байковой кофте и вонючих обрезках валенок. Узрев красногвардейца Брутмана, он упер руки в боки, нахмурился и, тряся бульдожьими брылями, веско произнес, будто пролаял:

– В чем это дело, товарищ? Звонок работает, а вы стучите, как умалишенные. Что, руки чешутся?

И верно, к ночи дали электричество. Опаловый тюльпан под потолком горел мерцающим неровным светом, все же позволяя рассмотреть просторную переднюю. Огромное зеркало в массивной раме, ветвистые рога на стене, костяная, инкрустированная золотом телефонная тумба – все было каким-то гротескным, аляповатым, случайным, словно в лавке старьевщика. Наверняка краденым.

– Нишкни у меня! Обыск! – Ощерившись, Брутман взмахнул прикладом, и хозяин дома согнулся, схватившись за живот, попятился со стоном.

– Товарищи, это ошибка! Роковая ошибка! Я сам чекист, служу на складе. Меня сам начальник райотдела товарищ Козырев знает! Я извиняюсь, покажите-ка документы. А ордер где? Где ордер, я спрашиваю у вас? Что?

Выражение его лица стремительно менялось, становилось то испуганно-беспомощным, то гневно-яростным, то торжествующе-наглым. Чувствовалось, что он человек тертый, большой артист и не меньшая сволочь.

– А, ордер? Пожалуйста. – Полковник ухмыльнулся, переступил порог и вдруг хрястнул толстяка револьвером по роже рассчитанным движением, чтобы не изувечить, а пустить кровь. – Молчать, контра! Валюту, золото, брильянты, давай, живо! Веди в закрома! А то, сволочь, к стенке!

Усы его встали дыбом, бакенбарды взъерошились, смотреть на него было жутковато.

– Господи, товарищи! Какое золото, какие брильянты! – Хозяин дома всхлипнул, с трудом встал, утирая кровь с лица, привалился к стене. Понял – с ордером ли, без ордера, а закрома открывать придется. Прав классик – битие определяет сознание!

И грубый фарс под названием «самочинка» начался. Режиссер, оставив Брутмана в фойе, потащил толстячка за кулисы, а актеры, согласно амплуа, принялись осматривать реквизит. Хозяин в самом деле служил на складе и, вероятно, брал работу на дом: одна из комнат была полностью забита барахлом. Костюмы, шубы, платья, сюртуки, матрасовки с обувью, наволочки с бельем – все горой, в беспорядке, с чужого плеча. Экспроприированное у экспроприаторов, а затем украденное.

– Ничего гардеробчик. – Фролов повел наметанным глазом, оценивающе кивнул: – Стоит повозиться. – Чихнув, он присел и, вытянув из кучи соболий палантин, с ухмылкой отбросил в сторону. – Присоединяйтесь, товарищ, революция – это учет и контроль.

Вдвоем со Страшилой они стали потрошить тюки, отбирать все стоящее и упаковывать по новой. Адова работа спорилась – пыль вилась к потолку, с треском подавалась ткань, воздух насыщался вонью ваксы и каучука. Быть бы Фролову со Страшилой по коммерческой части – далеко пошли бы.

Между тем дошла очередь и до закромов. В маленьком уютном кабинете толстячок снял со стены картину и, суетясь, звеня ключами, отпер потайной, намертво вмурованный сейф.

– Вот, все, что нажито непосильным трудом…

Говорил он несколько гнусаво, в нос, похоже, Мартыненко перестарался.

Сейф был практически пуст. Внутри за бронированной дверцей находилось рублей на сто «пятипроцентного»[1], совсем немного «керенок» россыпью и две хрустящих новеньких «катьки». С гулькин хрен, кот наплакал. В верхнем отделении лежал завернутый в платок скверно вычищенный наган. Лежал на полном законном основании – на разрешении, выданном товарищу Сальникову. Даже фамилия толстячка отдавала чем-то прогорклым, вонючим, отвратительно жирным. На документе стояла подпись «нач. РайЧК» товарища Козырева, наган же был офицерский, наградной – с золотой насечкой. Такие вместе с шашками с георгиевскими темляками давали за отвагу в бою, – чтобы заслужить его, требовалось не раз взглянуть смерти в глаза.

– Так, значит, жалуешь блядей[2]? – С равнодушием на лице Мартыненко хрустнул сторублевками, закурил, мигнул Граевскому и уставился на Сальникова в упор: – И это все?

Голос его был тих и печален, с заботливой, почти отеческой интонацией.

– Господи, ну, конечно же, все, товарищи дорогие! – Толстяк не договорил, начал хватать ртом воздух и, держась за ребра, скорчился на полу. Граевский тут же добавил ему по почкам, а полковник, присев на корточки, вытащил ордер на обыск, кстати, с подписью товарища Козырева:

– Ну что, сука, контра, сейчас мы тебя, падаль, к стенке!

Совсем нехорошо сделалось хозяину дома, думал, пронесет, бандиты, а тут и в самом деле беда – свои, из «чрезвычайки». Эти и полы, и стены разнесут, руки, ноги переломают, кожу сдерут, жилы вытянут, а своего добьются.

– Ну? – Разъяряясь, Граевский выругался и ногой надавил толстяку на горло. – Думаешь, в гробу карманы есть?

Его трясло от тихого бешенства – кто-то подставлял головы в бою, чтобы наградным наганом пользовалась жирная сволочь! У него самого не было золотого оружия, не заслужил, а тут…

– Товарищи, товарищи… – Высунув язык, толстяк протяжно захрипел и, решив, видимо, не искушать судьбу, ткнул пальцем в стену, оклеенную синими обоями в цветочек: – Все нажитое… непосильным…

Не закончив мысль, он застонал, дернулся, и в комнате запахло экскрементами.

– Ладно, падаль. – Брезгливо морщась, Граевский снял ногу с горла, подошел к стене, и руки его заходили по обоям, выстукивая, проверяя, ощупывая. Тук, тук, тук…

– Есть. – Обнаружив пустоту, он хмыкнул, оглянулся на полковника и выдрал из стены металлическую пластину. – Пакет, тяжелый.

Положили на стол, развязали шпагат, с нетерпением первооткрывателей развернули плотную бумагу. И приятно удивились – царские десятки, золотые часы с массивными цепурами, кольца со сверкальцами, брошь, пара Станиславов, Анна второй степени, усыпанная бриллиантами. Вот тебе и цыпленок пареный, скромный совслужащий, строитель коммунизма!

– Эй, остальное давай! – К хозяину по знаку Мартыненко подскочил Паршин, пнул, чтобы привлечь внимание, в живот, однако же переборщил – стоны сразу смолкли, повисла мертвая тишина. Товарищ Сальников вышел из игры и приказал всем долго жить.

– Эх, молодежь, молодежь, забываете, что высшее благо – это чувство меры. – Полковник глянул на часы, достав сигару, обрезал кончик, скорбно закурил и, выпустив колечко дыма, с отвращением кивнул на толстяка. – Ах, мон дье, до чего же это мерзко, молчать и смердеть. Пойдемте, господа, может, баба его будет поразговорчивей, а дочка окажется не такой засранкой.