Изменить стиль страницы

– В укрытие!

Команды он подавал высоким опереточным голосом, протяжно растягивая гласные. Пригибаясь, проваливаясь в снег, люди побежали на околицу села, привалившись к обитым тесом стенам, с трудом перевели дух, закурили, многие в ожидании бойни пробовали затворы, поправляли, осматривали патронные сумки.

Корнилов между тем спокойно оценил сложившуюся обстановку и, усмехнувшись, легко заметил грубую ошибку красных – позиция их была совсем нехороша. Несмотря на то, что замерзшая река не являлась сколь-либо значимой преградой для форсирования, они зачем-то укрепились на дальнем, более низком берегу, чем сразу же поставили себя в гибельное, заведомо невыгодное положение.

– Антон Иванович, вам не кажется, позиция подобна той, что наблюдалась при Брусиловском прорыве на десятиверстном участке северо-восточнее Бояна? – Собрав морщинки вокруг монгольских, узко-прорезанных глаз, Корнилов оглянулся на Деникина, грязными пальцами погладил вислые, редко растущие усы. – Аналогия, конечно, груба. Мыслю атаковать, и атаковать немедленно.

План его был прост – выкатить на прямую наводку все имеющиеся восемь трехдюймовок и одновременно ударить тремя полками – в лоб Офицерский, с флангов Корниловский и Партизанский.

– Гениально, как все простое. – Деникин, побледневший, осунувшийся, согласно кивнул и сразу же закашлялся, тяжело, задыхаясь. Он уже вставал на ноги, но чувствовал себя скверно, никак не удавалось сбить температуру – ни лекарств, ни покоя.

– Поручик Долинский! – Корнилов глянул на адъютанта, темнобрового юношу в кавалерийском полушубке, властно взмахнул рукой: – Передайте приказ: мы атакуем.

Вся его небольшая, жилистая фигура, выкатившиеся желваки на скулах, судорожно оскаленный рот выражали несгибаемую волю человека, решившего победить или умереть.

– Цепь, вперед! – По получении приказа генерал Марков спешился и, даже не дожидаясь фланговых ударов, сам повел полк в атаку. – Ура!

– Ура! – В душе Полубояринова словно лопнул огромный созревший нарыв, густо растекся ненавистью, страхом, безудержной, пьянящей злобой. Выхаркнув из глотки бешеный, протяжный крик, он вскинул винтовку на ремень и, прикрывая голову лопатой, как щитом, бросился на берег, где, уже выкатив орудия на прямую наводку, стреляли по врагу юнкера.

– Ну, сволота красножопая! – Рядом с ним в цепи бежал подполковник Злобин, тяжело дыша, проваливался в снег. Он страшно матерился, большие усы его над орущим ртом от ярости встали дыбом. – Подождите у меня! Трах-тарарах-тарарах!

– За мной, господа! – Съехав по косогору, Марков первым выскочил на лед, побежал, бешено размахивая наганом. В двух шагах перед собой Полубояринов увидел его мелькающие дырявые подметки, тут же, поскользнувшись, поручик упал, и сразу несколько человек обогнало его. – Ура! Ура!

Со стороны красных ударили пулеметы, подняв стремительно надвигающиеся фонтанчики снега, но они были уже не в силах остановить озверевших людей. Боевые офицеры, матерые вояки, прошедшие германскую, испытавшие ужас и унижения революционных перемен, все потерявшие в жизни, они с ревом кинулись в штыки, каждый действовал как хорошо отлаженная, бездушная машина смерти. Пулеметные гнезда были тут же закиданы гранатами, нападающие вспрыгивали на бруствер и с уханьем, со страшным животным криком кололи в лица, головы, плечи тех, кто еще не убежал из окопа.

Под ударами прикладов с треском лопались черепа. Стоны умирающих, хруст ломающихся костей, лязг четырехгранной остро заточенной стали – все смешалось в яростной, полной муки и исступления, жуткой рукопашной схватке. И всюду в самой гуще ее то и дело появлялась белая папаха Маркова. Это был бой хорошо руководимого командного состава с серой, скверно дисциплинированной солдатской массой.

Развязка наступила скоро. Побросав орудия, бойцы Дербентского интернационального и воины-красногвардейцы пустились наутек, куда глаза глядят, деморализованной толпой. А с флангов их уже обходили Корниловский и Партизанский полки… Все случилось так, как и предвидел Корнилов, село Лежанки большевикам запомнилось надолго. Разгром был полный – белые потеряли троих, красных погибло свыше пятисот, в плен их не брали, кончали на месте.

Впрочем, кое-кому повезло. Когда Полубояринов поставил к стенке невзрачного бойца в грязных, излохмаченных временем обмотках, подполковник Злобин нахмурился, вытер папахой красный от крови штык:

– Полно вам, поручик, глядите, сопляк совсем. Верно, не старше дочери моей. Давайте-ка я его поучу по-свойски. А ну, краснопузый, снимай шинель, штаны тоже, будешь красножопым. Ну, живо. Поручик, подержите ноги, чтоб не брыкался.

Выкрутив из резьбы винтовочный шомпол, он вынул его, мстительно ухмыльнулся и, бросив пленного голым животом на снег, принялся хлестать металлическим прутом по тощим, судорожно вихляющимся ягодицам.

– Я тебе покажу революцию! Я тебе покажу, кто был ничем, тот станет всем! Сопляк, книжки читай, учись!

Пронзительно свистела сталь, пятнала снег дымящаяся кровь, летели по сторонам клочья мяса. Жуткий животный крик, мороз, оглушительный смех офицеров-доброармейцев. Подполковник Злобин не знал, что еще в январе восставшие черноморские братишки затащили его жену и дочь на миноносец «Гаджи-бей», надругались всем кубриком и полуживых выбросили в море на корм акулам. Страшно матерясь, он учил уму-разуму недалекого, зарвавшегося хама и внутренне был сильно рад, что не взял лишнего греха на душу.

Страшное, лихое время – русские на русских на русской земле. И закон Талиона – око за око, зуб за зуб. Бунин писал: «Народу, революции все прощается – „все это только эксцессы“. А у белых, у которых все отнято, поругано, изнасиловано, убито – родина, родные колыбели и могилы, матери, отцы, сестры, – „эксцессов“, конечно, быть не должно…»

Страшное время. Безвременье.

II

Варенуха заявился на следующий день ни свет ни заря.

– Пардон, что потревожил, господа, так ведь, кто рано встает, тем Бог дает. Ну-ка, голубчик, как у нас дела? – Он помял Страшиле скулу, потрогал шею, довольно кивнул: – Ну что же, воспаление спадает, я же говорил, прогноз благоприятный.

Подпоручик смотрел на него с мрачной благодарностью. В бинтах, намотанных наподобие чалмы, он был похож на подраненного янычара.

– Теперь, господа, о деле. – Вздохнув, профессор отбросил игривый тон, нервно облизнул губы, и стало заметно, что он не на шутку испуган. – Сегодня вечером негодяи будут ждать меня с деньгами на Можайской. Это, господа, натуральный притон, на входе спросите Хряпа и Куцего, я тут все написал на бумажке. Вот, как договаривались. – Он вытащил две думские тысячерублевые ассигнации, верно угадав в Граевском старшего, протянул ему деньги. – Остальное потом. Надеюсь на вашу порядочность, господа.

Не глядя в глаза, он сдержанно кивнул и порывисто пошел к дверям, по лицу его катился пот, хотя в комнате было не жарко – «буржуйка» прогорела давно.

– Что, ввязались в историю? – Сразу расстроившись, Страшила потянулся за кисетом и принялся вертеть чудовищных размеров самокрутку. – Нет, право, мое ухо того не стоит. Хряп, Куцый, уголовщина какая-то, шпана. Их что же – того, налево?

– Направо. – Паршин зевнул, хрустнув коленями, присел перед печкой, потянул на себя решетчатую дверцу. – Не переживай ты так, Петя, первый раз, что ли. Только вот гардеробчик, конечно, обновить бы не мешало – на люди показаться стыдно. Об исподнем я уж и не говорю…

Голос его дрогнул от ненависти и обиды – вчера обнаружилось, что после обыска пропали все его пальто, костюмы, шелковое белье. Чекисты не побрезговали даже консерваторской форменной шинелью и казенными, ужасного покроя штиблетами. Исчезли также все одеколоны, приборы для бритья, французские фиксатуары. Так что пришлось на ночь глядя скоблиться плохо правленным лезвием, мыться солдатским мылом – выборочно, экономя теплую воду. И отправляться на свиданье в последней паре чистого белья, не единожды чиненной, застиранной до прозрачности.