Анна стала звонить, подняла всех на ноги. В ворота колотили все сильней, собаки лаяли все громче. Вооруженные люди вышли во двор и тут-то увидели, что стучит и кричит королевский гонец. У ворот стояла запряженная шестериком карета с лакеями и слугами. Собак посадили на цепи, ворота отворили, гонец передал письмо.

Когда Анне принесли среди ночи письмо, она сразу решила, что случилось что-то недоброе. Она побледнела, но, узнав руку мужа, хотя и нетвердую, успокоилась немного. Мелькнула мысль об опальном канцлере Бейхлинге, он был в величайшей милости у короля, и вдруг однажды ночью его отправили в Кенигштейн, лишив всего имущества. Сам Гойм неоднократно признавался Анне с глазу на глаз, что он королю не верит, и до тех пор не будет чувствовать себя в безопасности, пока не покинет Саксонию и не вывезет свое имущество за границу.

Ни для кого не было тайной, что чем король ласковей, тем больше надо его опасаться. Ему доставляло наслаждение сначала усыпить бдительность своей жертвы, а потом низвергнуть ее с высоты. И Анна забеспокоилась, не постигла ли ее мужа участь канцлера; введя акцизный сбор, Гойм настроил против себя всю страну, к тому же недоброжелатели вовсю травили его.

Каково же было удивление Анны, когда она узнала почерк мужа, хотя и нетвердый, торопливый. Он повелевал ей тотчас прибыть к нему в присланной за ней карете. Нельзя же было не подчиниться мужу на виду у людей, да и любопытство ее разгорелось. Анна приказала слугам быстро готовиться в дорогу. Не прошло и часу, как она уже сидела в карете, и ворота мирного лаубегастского дома затворились за ней навсегда.

Странные мысли нахлынули на нее в пути. Анну охватил страх и какая-то грусть, даже плакать захотелось. Она не знала, что грозит ей и грозит ли ей что-нибудь вообще, но на сердце было тревожно. О возвращении короля после долгого его отсутствия знали все. Вместе с королевским двором в Дрезден возвращались интриги, козни, борьба за благорасположение и влияние, борьба, для которой все средства были хороши. Дела там творились на первый взгляд пустячные и безобидные, а на самом деле трагические. В то время как жертвы со стоном низвергались в ямы и темные подземелья, победители под бальную музыку праздновали свое торжество. Не раз Анна смотрела издали на синюю гору Кенигштейн, на замок, полный тайн и жертв.

Ночь была темная, но дорогу освещали люди, ехавшие с факелами впереди; лошади мчались во весь опор. Не успели оглянуться, как карета остановилась на мостовой перед домом на Пирнайской улице. Слуги, не дождавшись министра, заснули крепким сном, и их с трудом удалось добудиться. В доме, где Гойм занимал второй этаж, у Анны не было своих комнат. Были там комнаты для приема посетителей и спальня министра, внушавшая Анне отвращение. И, наконец, канцелярия и помещения, заваленные бумагами. Кабинет министра прилегал к большому залу, богато обставленному, но понурому и унылому.

Не застав мужа дома, графиня удивилась еще больше, но слуги объяснили ей, что сегодня ночью у короля пиршество, а пиршества эти длятся всю ночь напролет, а то и дольше – несколько дней и ночей. Ничего не поделаешь, надо было найти какой-нибудь укромный уголок в этом чужом, незнакомом доме мужа, чтобы прилечь и отдохнуть. Графиня выбрала кабинет рядом с канцелярией министра, в стороне от остальных комнат, велела приготовить себе там походную постель и, запершись со служанкой на засов, попыталась заснуть. Но сон не смыкал усталых век, она тревожно дремала, просыпалась и вскакивала при малейшем шорохе.

Уже совсем рассвело, когда, впав в недолгий глубокий сон, Анна очнулась, услышав, что двери в кабинете Гойма отворились, и кто-то вошел. Полагая, что это муж, она вскочила и стала с помощью служанки торопливо одеваться. Туалет был утренний, небрежный, но он придавал ей еще больше прелести. Усталость, лихорадочное волнение оттеняли царственный блеск ее дивной красоты. Анна с нетерпением отперла дверь в канцелярию министра и остановилась на пороге.

Перед ней стоял незнакомый человек, весь облик и лицо которого произвели на нее странное впечатление. Это был пожилой мужчина в черном длинном одеянии протестантского священника, с лоснящейся лысой головой, вокруг которой редкие седые встрепанные волосы образовали как бы нимб. Пожелтевшая кожа так обтягивала лоб, что на нем отчетливо проступали жилы. Глубоко запавшие серые глаза, горькая усмешка на губах, невозмутимое презрение к миру во взгляде и при всем том какая-то умиротворенность и сосредоточенность придавали этому некрасивому в общем и незначительному лицу выражение столь удивительное, что от него нельзя было оторвать глаз.

Анна смотрела на него, но и он, пораженный, казалось, ее дивной красотой, стоял неподвижно, устремив на нее полный преклонения взор. Он стоял изумленный, и губы у него дрожали, потом поднял руку, словно благословляя и отталкивая одновременно.

Два эти человека, совсем незнакомые, с минуту изучали друг друга, священник медленно отступал к двери. Анна искала глазами мужа. Она хотела было уже вернуться в комнату, но тут священнослужитель, взглянув на нее с состраданием, спросил:

– Кто ты?

3

– Скорее я должна спросить, кто вы такой и как попали в мой дом?

– В ваш дом? – повторил изумленный священник. – Как? Вы, значит, жена министра?

Анна надменно кивнула головой. Священнослужитель досмотрел на нее с неимоверной жалостью, он смотрел долго, и в глазах его под сморщенными веками блеснули слезинки: в горьком отчаянии сжал он руки.

Анна с любопытством наблюдала за ним. Неприметный, поблекший, усталый, сломленный жизнью, он, казалось, оживал, преображался под наплывом каких-то чувств, становился значительным и величественным. Гордая женщина почувствовала себя рядом с ним робкой, покорной, как дитя. Вдруг старец пришел в себя, огляделся встревожено и подошел к Анне поближе.

– Зачем ты, кого всевышний создал во славу свою, яко кладезь добродетели, ты, излучающая сияние, ангелоподобная. не стряхнешь с ног своих оскверненных прикосновением блудного Вавилона и не убежишь, разодрав одежды свои белые, из этого обиталища порока и разврата? – промолвил он с внезапным состраданием. – Зачем ты здесь? Кто ввергнул тебя в огонь? Кто этот негодный, швырнувший в гнусный мир чудесное дитя божье? Почему ты не убегаешь? Почему стоишь, безмятежная и, быть может, не подозревающая об опасности? Давно ли ты здесь?

Анна в первую минуту остолбенела, но голос старца так потряс ее, что она, возможно, впервые в жизни почувствовала себя покоренной и оробевшей. Ее возмущал его тон, но сердиться на него она не могла. Она хотела ему ответить, но он не дал ей.

– Знаешь ли ты, где находишься, – продолжал он, – знаешь ли ты, что земля, на которой ты стоишь, колеблется под твоими ногами? Что стены эти разверзаются по первому приказанию и люди, ставшие помехой, исчезают бесследно; что жизнь человека здесь ни во что не ставят и готовы пожертвовать ею ради крупицы наслаждения?

– Что за страшные картины рисуете вы, отец мой, – вымолвила, наконец, Анна Гойм. – И почему хотите запугать меня?

– Ибо по невинному лицу твоему и по глазам, дитя мое, – отозвался священник, – я вижу, что ты простодушна и неопытна и не подозреваешь о том, что творится вокруг. Ты, верно, недавно здесь?

– Несколько часов, – ответила, улыбнувшись, Анна Гойм.

– И, конечно, не здесь, – старик горько усмехнулся, – провела ты детство и молодость свою?

– Детство я провела в Гольштинии. Вот уже несколько лет, как я замужем за Гоймом, но он держит меня в деревне, взаперти. И Дрезден я видела лишь издали.

– И ничего, верно, не слышала о нем, – добавил старик, содрогнувшись. – Все, что говоришь ты, я прочитал на челе твоем и в глазах твоих, – промолвил он грустно. – Бог позволяет мне иногда проникать в душу человеческую. Безмерная жалость овладела мной, как только я увидел тебя, прелестная графиня. Мне казалось, что я смотрю на белую лилию, расцветшую в глухом углу, которую стадо разъяренных животных хочет растоптать. Тебе бы цвести там, где ты выросла, и благоухать в пустыне во имя бога.