Не надо, впрочем, думать, что искусство способно возбуждать только симпатии к «чужим». Например, описание отвратительных нравов и преступных намерений тех или иных социальных слоёв тоже входит в обязанности ангажированной литературы. Разумеется, оружие это обоюдоострое. Как правило, литературной казни подвергаются те, кого данное общество отвергает — скажем, национальные меньшинства, нищие, бродяги, преступники. Возможна и контратака «униженных и оскорблённых». Та же русская литература сделала немало для того, чтобы внушить бедным и средним слоям населения лютую ненависть к «барам, богатеям, пузатым генералам».
Особенно интересным феноменом являются литературные счёты «законопослушных граждан» с организованной преступностью. В отличие от нищих попрошаек, мелких воришек, или опасных, но разрозненных разбойничьих банд, организованная преступность всегда располагала значительными материальными и организационными ресурсами, а также и немалыми амбициями. Рано или поздно капитанам преступного мира надоедает положение парий, и они начинают предпринимать усилия для повышения своего статуса в глазах общества.
Это, конечно, удаётся им с трудом. Естественное отвращение честного человека к вору, насильнику и убийце не так-то просто преодолеть. Единственный шанс это сделать — так это каким-то образом объяснить и оправдать преступный образ жизни, представить его извинительным, оправданным обстоятельствами, а то и легитимным. Искусство же предоставляет легальную возможность это сделать, причём дифференцировано, по-разному воздействуя на разные социальные слои и группы. Например, для повышения своего реноме в глазах простолюдинов как нельзя лучше работает образ «робин-гуда», «благородного разбойника», грабящего исключительно богатых и делящегося награбленным с бедными. Для публики почище годятся рассказы о нечеловеческих условиях содержания преступников в тюрьмах — вплоть до полного слияния образов «заключённого» и «невинного страдальца». Для интеллектуалов (не страдающих сентиментальностью, зато падких до всякой харизмы) можно нарисовать харизматические образы «гениев зла», бесконечно превосходящих «жалких обывателей». Хорошо работают также сближения криминала с какими-нибудь социальными группами, пользующимися общими симпатиями — скажем, борцами за какую-нибудь популярную идею (см. российский опыт: литературная «смычка» преступности и революции скрепляла ту же смычку в практической области). Неплохой сбыт имеют и снобские моралисте о «преступности всего общественного устройства в целом». И так далее, и тому подобное.
Разумеется, «чистое общество» имеет что на это ответить. На всякую балладу о «разбойничках — парнях молодых» приходится своя «пiдманули Галю». В ответ на романтические истории про пиратов и контрабандистов[158] появляются приключенческие повести, где героям приходится сражаться с отнюдь не романтическими грабителями и работорговцами. Венцом антикриминальной литературы стал классический детектив, который, удовлетворяя страсть обывателя к криминальной экзотике, в то же время низвёл образ преступника до хитрого и злого дегенерата. Условный «доктор Мориарти» лишён всякого обаяния, несмотря на свои тщательно подчёркнутые достоинства — равно как и условный «доктор Но».
Здесь, однако, придётся остановиться, чтобы ответить на естественный вопрос: а кто всё это делает? Кто, по мнению автора, сочиняет баллады про Робин Гуда, «пиратские» романы и прочую продукцию такого рода? Неужели в наше просвещённое время кто-то всерьёз думает, что известные и безвестные авторы всех этих опусов банально работали на криминалитет?
Уточним понятие «заказа». Грубые методы — типа прямой оплаты литературных услуг — никогда не практиковались сколько-нибудь широко. Точно так же, никто и никогда не формулирует «заказ» прямо — хотя бы потому, что грубая заказуха никогда не бывает настолько убедительной, как слова, продиктованные искренней убеждённостью. Однако преступники, особенно незаурядные, умеют быть нужными людьми, дружба с которыми помогает решать разные личные проблемы. К тому же они умеют «производить впечатление» и не лишены своеобразного обаяния. В случае надобности «втянуть» в свою среду того или иного человека не так уж сложно. Наконец, их субкультура может казаться интересной и оригинальной, а её трансляция «в массы» — интересным художественным экспериментом. Не случайно так называемая «богема» всегда гордилась своими связями с дном (а точнее, с подонками) общества.[159] «Дно» обычно платило взаимностью. Как показывает практика, «блатные» стараются не задевать «артистов», а при возможности наводят мосты и строят отношения. Это не только развлекает урлацких королей, но и приносит пользу делу.
Интересен и показателен в этом отношении советский случай.
В отличие от более благополучных стран, мир «урлы» не был для советского обывателя тайной за семью печатями. В сильно криминализованной стране с жёстко репрессивной политикой с «зоной» были не понаслышке знакомы миллионы людей. Соответствующее мировоззрение разделяло — или, по крайней мере, принимало как вариант нормы — достаточно большое количество людей, включая и тех, кто формально не принадлежал к преступному сообществу. Страна знала основы уголовной фени: никому не надо было объяснять, что такое «вор в законе», «общак» или «дело».[160]
Советская «народная» культура семидесятых-восьмидесятых годов была в высшей степени инфильтрована криминальным этосом. Особенно это касалось «протестной» её части. На интеллигентских кухнях пели и слушали не только (и не столько) «политические» песни Галича и Окуджавы, сколько «блатняк». Тот же самый «блатняк» лабали на паршивых гитарах полупьяные петеушники в подъездах и сквериках. Пожалуй, это было единственным, что хоть как-то объединяло культурный мир академика и слесаря.
В дальнейшем это вылилось в самую настоящую, нешуточную криминализацию «мира артистов» в постсоветские времена, когда «смычка» между этими слоями превратилась в «мост дружбы», с оживлённым двусторонним движением по нему.[161]
Но это случилось позже. В советские же времена на пути криминализации советского мира стояла преграда: оставался крайне низкий социальный и символический статус уголовника. Человек «с судимостью» воспринимался как «лишенец», поражённый в правах,[162] лишённый возможности делать карьеру, и так далее. Конечно, все знали о существовании уголовной элиты, — «авторитетов», «воров в законе, проводящих время в дорогих ресторанах. Однако даже этот экзотический вариант успеха не выглядел сколько-нибудь завидным: в конце концов, вор должен был пройти через тюрьму, жить рискуя, «под колпаком» у милиции, ежеминутно опасаясь ареста или ножа в спину.
Здесь-то и возник «социальный заказ» на человека, интегрированного в советскую систему, сделавшего успешную карьеру, уважаемого, а лучше всенародно любимого — но при этом связанного с «криминалом» и эту связь афиширующего. Идеально на эту роль подходил актёр или певец.
И такой нашёлся.
Это был один из ярчайших персонажей той эпохи — бард и актёр Владимир Высоцкий.
Сейчас уже трудно представить себе былые масштабы популярности этого человека, причём среди всех слоёв советского общества — начиная от «начальников государства» и кончая рабочей молодёжью. Количество самопальных записей песен Высоцкого, ходивших по тогдашнему Союзу (и отчасти за его пределами) не поддаётся учёту: фактически, у каждого владельца магнитофона имелась хотя бы одна кассета с «Володей». Его театральные и киношные роли закрепили за ним славу «лучшего артиста эпохи».
158
Рассчитанных, в частности, на потребителей дорогой «элитной» контрабанды — например, вин и табака. Так, феномен «богемы», с её безденежьем и демонстративным потреблением тесно связан с темой контрабанды: «свободный художник» зачастую платил за свою сигару намного меньше, чем «презренный буржуа», поскольку не брезговал связями среди определённого сорта публики.
159
Оскар Уайльд называл это «пировать с пантерами». Разумеется, для самого «арбитра вкусов» речь могла идти лишь о желании пощекотать нервы. В других случаях всё бывало куда серьёзнее.
160
Интересно, кстати, сравнить с англоязычным «business». «Бизнес по-русски» начала девяностых удачно сочетал оба смысла: «бизнес» как «преступление».
161
Что было ознаменовано появлением фигур типа Иосифа Кобзона — официального «рашен мафиози».
162
Включая такое важное для советского человека право, как легальное проживание в большом городе — Москве или Ленинграде. В результате возник известный феномен «сто первого километра» — сёла и деревни, заселённые преимущественно «отсидевшими».