Изменить стиль страницы

Тексты Пелевина всегда воспринимались читателями как «реалистические», в указанном выше смысле. Страшный «Омон Ра» был издевательством над «совком», издевательством безжалостным и где-то даже отвратительным именно потому, что «по сути всё было очень точно», — а всякие фантазии выглядели как тени, отбрасываемые на стену слишком ярким светом, направленным на главное. «Принц Госплана» на тот же манер освещал эпоху ранней кооперации, с её узнаваемой экономической и социальной спецификой: шахер-махер с «налом» и «безналом», продажи оргтехники казённым учреждениям, агония советской распределительной системы и т. п. «Чапаев» и Generation П» (который, кстати, сделал общеупотребительным слово «позиционирование») насмерть припечатали реалии Золотого Десятилетия, сумасшедших девяностых, с монструозным Ельциным, краснопиджачной братвой, чеченами, правозащитниками, олигархами, траншами, санкциями, понятиями, пальцовкой и прочей раззявившейся шестисотостью. Всё это было смешно, страшно, гадко, но всегда узнаваемо точно.

В таком случае какую реальность фиксируют «Числа»?

В конце девяностых (конкретнее — после дефолта 1998 года) ситуация в России, ещё недавно казавшаяся прочной, кардинальным образом изменилась. Если в эпоху ранних девяностых государство (точнее говоря, государственные службы, начиная от «силовиков» и кончая чиновным людом), разинув рот, смотрело, как беснуются, жиркуют и «берут от жизни всё» бандиты, олигархи и прочие непонятно откуда взявшиеся явления жизни, то потом оно, государство, глянуло на всю эту фауну попристальнее, и начало с ними работать. Сначала государство научилось стрясать с них кое-какие деньги на всякие свои надобности. Дальше-больше: государство присмотрелось к их способам добывания средств и начало у них учиться. Научившись же, оно приступило к планомерному вытеснению своих учителей на обочину жизни. Кого поумнее — в Лондон и на Канары, кого поупрямее — в мать-сыру землицу подмосковную.

Одним из самых впечатляющих этапов захвата государством криминальных и полукриминальных бизнесов была тотальная смена «крыш» — с бандитских на ментовские и ФСБшные. Начался этот процесс примерно в конце девяностых, в первые постдефолтные годы, и к настоящему времени практически завершился. Нет, конечно, кое-где в провинции последние вованы ещё пугают лоховатых коммерсов паяльниками, но всё сколько-нибудь вкусное уже распределено между вполне официальными ЧОПами, ментами и спецурой. Бородатых чеченов сменили на вахте дяди в форме, с золотыми «крабами» и звёздочками на погонах.

Примерно те же процессы имели место на высшем уровне. Система разворовывания национального достояния, отлаженная трудом олигархов, перешла в пользование государственных (aka «семейных») человечков. Интересно, что тем же макаром были освоены и политические механизмы, включая пресловутый «пиар». Государство сначала оторопело внимало лжецам и проходимцам, но потом само научилось у них врать, клеветать и втирать очки — или, по крайней мере, вовремя подкупать особо выдающихся специалистов в этих делах… Подпустив цинизма, это можно было бы назвать «национализацией идей и методик» — процесс, предоплаченный приватизацией вещей и материй.

Таким образом, государственная власть развилась (разумеется, на новом диалектическом уровне) до состояния «стационарного бандита», — с которого, по мнению некоторых социологов, она когда-то и начала быть.

Пелевин изображает все эти процессы с усталым омерзением, хотя и без возмущения. Праведное негодование в такой ситуации он полагает, мягко говоря, запоздалым — «поздно пить боржоми». Да и на что, собственно, негодовать? Говно, как и было сказано у того же Сорокина. Пелевин, кстати, здесь с ним вполне солидарен — кто читал рассказ о Вере Павловне, тот помнит. Правда, у Сорокина говно всё-таки выделяется из тел, а герои Пелевина говно пьют, едят, покупают, экспортируют, а главное — носят его под кожей, срут в себя, пропитываются им насквозь, и в конечном итоге сами становятся говном. Что при совке, что при «царе Борисе», что сейчас — итог один и тот же, разница лишь в эстетике процесса. Разве что ельцинские девяностые были хотя бы забавны в своём буйном уродстве, а пришедшее им на смену уродство аккуратное и умеренное уже совсем тоскливо. Пелевину пришлось изрядно постараться, чтобы вдохнуть в этот протухший мирок хоть какую-нибудь жизнь.

При этом ни в коем случае не следует записывать Пелевина в обличители и критики путинского режима. Хотя надо признать, что «ещё один великолепный миф», с которым пелевинское текстовое пространство потихоньку сближается — это творчество Проханова. Наш третий знаменитый писатель-постмодернист (а хули ж: фамилия на слуху, премия в кармане, реакции критиков хоть попой кюшай, да — всё это в сумме называется знаменитость, ага) занял в современной русской литературе этакую специально оформленную нишу официально общепризнанного инфанта треблю: плевать в него можно и нужно, но не замечать нельзя. Так вот, с «прохановщиной» Пелевин, судя по всему, знаком. И более того: многое из того, что написал Пелевин, мог бы написать — от чистого сердца, заметим — и Проханов. Другое дело, что политические речи кукольных Зюзи и Чубайки на три головы превосходят наивные откровения прохановских героев. Зато российские спецслужбы, великие и смешные, расписаны у Проханова и Пелевина практически один к одному. Опять же, всё то же самое единство предмета — от него никуда не деться.

Тем не менее от сути и смысла «прохановских» — и, шире, «патриотических» — интонаций Пелевин очень далёк. Ему наплевать на антинародный режим, на вымирающий народ, на вывоз капитала и всё такое прочее. У него нет даже «разногласий с режимом» — потому что, с его точки зрения, все режимы (и вообще все дела человеческие) одинаково гадки, просто в некоторых случаях это более очевидно. Запад, с хрустом жрущий Россию и высасывающий из неё последнюю нефть, тоже не вызывает у него особенного негодования: Пелевин вполне мог бы подписаться под некоторыми словами героя «Македонской критики».

4

Сильная черта на четвёртом месте.

На поле нет дичи.

Ещё одно новшество первой части «ДПП(nn)» — окончательное отсутствие выхода из текста. Ранние тексты Пелевина всегда оставляли надежду на спасение: не все герои выбирались из кошмара, но все, по крайней мере, получали на это шанс. Двое цыплят из «Затворника и Шестипалого» (лучшего, на мой взгляд, пелевинского рассказа) всё-таки сбежали с птицефабрики имени Луначарского. Герой «Жёлтой стрелы» всё-таки сходит с неостанавливающегося поезда. Петька таки добирается до своей Внутренней Монголии. Принц Госплана имел надежду на Ctrl-Alt-Del. Даже пропащему Вавилену Татарскому, пошедшему служить инфернальным силам «общества потребления», время от времени подаются знаки свыше — Че Гевара с горы Меру отправляет ему факсы. Единственная безысходка — это, пожалуй, «Омон Ра», но там был особый случай.

В «Числах» и рассказах (особенно в замечательной «Фокус-Группе») — именно безысходка. У бедолаги Стёпы никакого пути вверх нет В принципе нет даже намёка на него. Вся мистика, которая ему доступна, является строго посюсторонней и к тому же крайне убога. Если в «Generation П» пиарщик Вавилен Татарский хотя бы приобщился к чёрным мистериям ротожопого Орануса,[69] то все мистические падения (назвать это «взлётами» не поворачивается язык) банкира Михайлова — это какое-то барахтанье в мелкой грязноватой лужице. Это не тьма разверстых зевов — так, мелкая бесовщинка. Ну и экзистенциальный прорыв того же качества: вместо побега в Свет или служения Тьме — банальная эмиграция на Запад, обычный финал обычного новорусского романа. Шереметьево-2 вместо жреческого сана или нирваны — это, конечно, предельно пошло.

Следует ли из этого, что Пелевин разуверился в возможности покинуть сию юдоль скорбей? Нет, конечно: Пелевин был буддистом и им остаётся. Во всяком случае, «спасение» он представляет себе именно по-буддистски: нечто до такой степени перпендикулярное всему существующему, что уже неважно, что именно вокруг существует. Чудо настолько невозможно, что может произойти в любую минуту… Просто от ощущения того, что нирвана где-то рядом, у Пелевина не осталось ну совсем ничего.

вернуться

69

Кстати говоря, в соответствующей эзотерической традиции этот объект называется Жадо — сообщаю это для тех, кого интересует «тайное имя Богини» из «Generation П».