Изменить стиль страницы

СВИДАНИЕ С СОБОЙ ( рассказ )

Петр Проскурин

ТЕПЕРЬ ГОША часто молился. Он сам не знал, когда и почему это началось, очевидно, уже давно, после последнего госпиталя. Просто наступил срок и ему стало необходимо что-то непонятное и сокровенное шептать, проснуться, уставиться перед собой в темень, в московскую неумолчную тишину и шевелить сухими губами, обращаясь к неведомому, просить хотя бы о пустяке, ну, допустим, чтобы подступавшее воскресенье оказалось солнечным и можно было бы съездить за город, походить по лесу, послушать птиц и набрать немного грибов. Для себя он никогда ничего не просил, он считал, что у него все есть, и даже в избытке, он опасался очередной неприятности вообще. Допустим, на московских детей или котов мог напасть очередной мор, а то где-нибудь рядом, на станции метро Пушкинская или Арбатская, взорвут бомбу и поднимется несусветная суета, могут прийти с допросом и к нему, и к его соседям, начнут говорить и спрашивать всяческие глупости. Одним словом, Гоша являлся потомственным москвичом, и, конечно, все его страдание заключалось в незнании истинной цели жизни, или вернее, в ее утрате, хотя Гоша, как и десятки тысяч других москвичей, тайно полагал свое предназначение просто в своем присутствии на земле и в славном древнем граде Москве, в чем и был абсолютно прав. И пусть со стороны в глазах московских мещан казалось странным, что он, в преддверии надвигающихся сорока лет, по-прежнему был один в своей наследственной квартире в самом центре столицы, менять он ничего не собирался, менять ему что-либо было и не суждено.

Открыв глаза и утешившись подобными тягучими и успокаивающими мыслями, Гоша сосредоточился, стараясь успокоить какую-то, не свойственную его душе по утрам, сумятицу. “Господи, Боже мой, — сказал он себе, — я тебя не знаю и боюсь узнать… Сознаюсь, я грешник, не верю в милосердие жизни, вот и живу в скорлупе — люди страшны и несут только зло. Знаешь, я устал от зла и ненависти, одного прошу — будь милостив, избавь меня от людей, близкое общение с ними обязательно отзовется горем и ущербом. Дай мне жить в вере одиночества. Дай всем того, что они сами себе желают, а я свое искушение принял с избытком. И до конца. А еще благослови день грядущий и пусть он протечет тихо и мирно…”

Подобно всякому здравомыслящему человеку, заботящемуся о своем здоровье, Гоша тщательно побрился, несколько раз присел, с удовольствием отмечая возвращающуюся легкость и гибкость суставов, помотал руками, сходил в душ, крепко растерся мохнатым полотенцем, позавтракал овсянкой на воде, запил ее стаканом фруктового отвара, измерил себе давление, остался доволен и стал собираться на утреннюю прогулку. Взглянув на термометр за окном, он удивился — было не по-летнему прохладно, всего шестнадцать, и он, выбрав кожаную английскую куртку с большими накладными карманами, всю в молниях и эмблемах закрытых лондонских клубов. Он полюбовался ею, встряхнул — дорогая кожа, переливаясь, заструилась мягкими складками. Он было набросил ее на плечи, но в дверь позвонили. Помедлив и взглянув в глазок, он увидел уродливо и изумленно улыбающееся, широкое, в лохматых облаках седых пепельных волос лицо соседки и услышал ее приглушенный голос, знакомый с раннего детства, когда мама была еще молодой и красивой, а соседка тетя Ася стройной и привлекательной с длинными ногами в лакированных лодочках, и когда неразлучные подруги часто о чем-то оживленно шептались на кухне.

— Гоша, ты еще дома? Открой, пожалуйста, — шумно попросила тетя Ася и, едва переступив порог, казалось, тотчас наполнила собой не только прихожую, но и все остальное пространство квартиры. — О, да ты молодец, уже при параде! — одобрила она и хитро, с затаенной лаской взглянула. — Уж не сватовство ли наконец предстоит?

— Здравствуй, тетя Ася, — в тон ей, с легкой усмешкой отозвался Гоша, по привычке уходя далеко в сторону от давней и постоянной заботы и мечты тети Аси — поскорее его женить. — Как здоровье, самочувствие?

— Ах, Гоша, и не говори! Что за напасть! — посетовала тетя Ася, хотя и голос ее, и взгляд говорили совершенно о другом. — Сейчас даже но-шпу купить — половина моей пенсии. Однако ты мне зубы не заговаривай, мальчик. В самом ведь деле, я давно хотела с тобой объясниться. Твой образ жизни вызывающ и неприличен, молодой человек, в самом мужском расцвете и совершенно один! Среди огромного количества страдающих от дикого одиночества молодых женщин! Это, во-первых, не патриотично по отношению к вымирающей России, а, во-вторых, не гигиенично, экологически уродливо. Гоша, жизнь ужасно скоротечна! Ответь мне, дорогой мой, зачем ты живешь?

— Боже, тетя Ася! Сколько трагических, неразрешимых вопросов! Сдаюсь! Пас! Ответа на них нет! Не хочешь ли чашечку бразильского кофе? — спросил он, уже заранее зная, что соседка не откажется, и потому, водворяя свою щегольскую куртку обратно в шкаф и приглашая гостью на кухню, и она тотчас устроилась на своем обычном месте у окна, с горшком цветущей герани, а Гоша поставил на огонь кофейник, а на столик две фарфоровых чашечки. Затем он достал из кухонного старинного пузатого буфета сахар, печенье, а из холодильника сыр. Тетя Ася наблюдала за ним с философским видом, с некоторым даже здоровым скептицизмом, подчеркивая легкой усмешкой, что женщина сделала бы всю эту пустяковую работу гораздо быстрее и лучше.

— Неужели я тебя так и не смогу женить, Гоша? — спросила тетя Ася горестно, как бы жалуясь, и вздохнула. — Ты знаешь, это стало для меня прямо-таки нравственными мучением, я ведь обещала твоей матери приглядывать за тобой… Ах, прости, Гоша, черт знает, болтаю, болтаю, я ведь совсем по другому делу. Оказывается, опять повысили квартирную плату с марта месяца, сегодня приносят бумажку, я и ахнула. Опять триста тридцать тысяч должна! Да пени, говорят, растут… Никак не нажрется наш всенародный, чтоб он подавился нашим горем! А я еще, дура старая, за него голосовала, горло драла! Всех одурманил своей пьяной мордой, гляди-ка, мол, свой в доску! Простить себе не могу…

— Да брось ты, тетя Ася, — улыбнулся Гоша. — На Руси еще не такое было и прошло. И это пройдет. Сколько нужно: триста, четыреста?

— Да хоть бы триста пятьдесят, Гошенька, пока я что-нибудь из своего барахла продам, — вздохнула соседка. — У меня от мужа несколько орденов осталось, говорят, за Ленина можно миллион, а то и больше получить, вот я его и оттащу на Арбат. Там по всяким подворотням караулят скупщики, светопредставление от этого умника и пошло, зачем мне в доме зло держать?

ОТ СВОЕГО одиночества и неустройства последних лет тетя Ася явно жаждала продолжения разговора, и Гоша, с давним и прочным уважением, идущим еще с детской поры, не торопился, и на ее откровенный вопрос, как же теперь быть народу, рассмеялся.

— Да ты, тетя Ася, совсем раскрепостилась! — сказал он. — И Ленин тебе нехорош, и наша прославленная демократия поперек горла! Сама голосовала, сама теперь все костеришь!

— Из одного бочонка огурчики, из одного рассольца, из одного, — непримиримо сказала тетя Ася. — Ты меня, Гоша, не шпыняй, каждый может ошибиться. Я хоть старая женщина, а вот вы, молодые мужики? Чего терпите? Вот хоть ты. Афган, Чечню прошел, офицер, десантник, черт тебя туда понес! Весь изрезанный, до сих пор отойти не можешь! А ради чего? Ты должен знать, как с бандитами разговор держать! Вон они тебя как искалечили, даже пенсию пожизненно в миллион положили! А вон боевые офицеры то и дело от позора сами себя стрелять стали! Где это видано, чтобы иметь в руках оружие и самого себя стрелять? Вместо того, чтобы кому надо в лоб влепить? Да какие же вы русские офицеры? Срам!

— Ты права, тетя Ася, с бандитами разговор может быть только один — пулю в лоб или нож под лопатку, — сказал Гоша все с той же благожелательной усмешкой к горячности тети Аси, но на лицо его надвинулась какая-то тень. — Ведь у нас несколько по-другому обстоит, вопрос не простой — да, были когда-то в России офицеры, были да сплыли, — улыбнулся Гоша и по его лицу тень пошла гуще.