Изменить стиль страницы

Одно природное обстоятельство сдерживает в современной истории этот кровавый разгул: страх индивида за свою жизнь. Киллер, не жалеющий чужих жизней, все-таки рассчитывает сохранить и улучшить свою. Переговоры с самолетным угонщиком возможны, если для него имеет смысл собственная жизнь. Если он ее ставит на кон.

Самое страшное — когда ценность жизни вообще аннулируется. Когда в лагерях боевиков растут дети, изначально готовые к смерти, потому что смерти «нет», а есть блаженный переход в «шахиды».

Как объяснить все это, исходя из системы ценностей иудео-христианской эры? Что ведет современного камикадзе? Откуда эта массовая готовность умереть? Или это — инстинкт леммингов в разрастающихся популяциях Юга, где шатаются армии юнцов, не знающих, к чему приложить руки? Или фатальная неустранимость фанатической веры в «нечто» высшее — будь то исламский «порядок», который «выше наций» (и который все-таки понятен людям, в головах которых тоже ведь когда-то укладывался и «новый порядок в Европе», и «американская мечта» для всего человечества, и «светлое коммунистическое будущее» для того же человечества)? Или — ни во что не укладывающиеся сатанинские упования какой-нибудь невменяемой секты, травящей пассажиров в токийском метро…

Если камикадзе свою жизнь продает (ради семьи и т. д.), тогда миллиарды Бен-Ладена имеют измеримую стоимость, и миллиарды Всемирного Торгового Центра тоже. Если же камикадзе свою жизнь отдает, то это чистая вера, и ничто сосчитываемое этому противостоять не может.

Когда эта иррациональность оказывается помножена на современную техногению и дорывается до «кнопки», — ей будет противостоять только такая же иррациональность. Никакая вменяемость индивида шансов более не имеет.

Вот почему так страшно переступать красную черту, отделяющую открыто безумный Двадцатый век от скрыто-безумного Двадцать первого.

На кону — всё.

P.S.

«Эхом Москвы» — живущая теперь в Штатах Евгения Альбац, публицистка перестроечной волны, много сделавшая в свое время для разложения «империи зла»:

— Десять лет назад, когда развалился Советский Союз, мы поняли, что мир изменился. Но КАК он изменился, мы поняли только теперь.

Только теперь?

Дорого стоит понимание.

…АНГЛИЧАНЕ

КОЕ-ЧТО О ЛОНДОНЕ

Я еще не обезумел — судить об англичанах по восьми дням пребывания в Лондоне, да еще в первый раз в жизни. Может, и в последний.

А с другой стороны, о чем еще и судить? Ведь не о силуэтах же лондонских башен, и прежде всего — башни университета, под сенью которого мы провели эти восемь дней. Характер англичан — вот что интересно. И не восемь дней тут в запасе, а тысяча лет, которые человечество вглядывается в туманный остров, половине мира давший стиль жизни. В характер небольшого народа, сумевшего построить «на воде» мировую империю, а затем сумевшего от нее отказаться, не уронив своего достоинства. В язык его, полный чудачеств и несообразностей и, однако, ставший практически главным языком мира.

Думать об этом можно было и на заседаниях, ради которых мы были приглашены в Лондонскую школу славистики: к ее 75-летию профессора Бранч и Хоскинг собрали со всей Европы (со всех концов «континента», как это определяют от своего берега «островитяне»-британцы) экспертов, чтобы обсудить черты «посттоталитарного общества в СССР и бывших странах социалистического лагеря». От нас Елена Немировская собрала весьма внушительную команду. Достаточно сказать, что должны были ехать Александр Мень и Мераб Мамардашвили — гибель помешала. Поехали Галина Старовойтова и Андрей Фадин, Владимир Лукин и Юрий Сенокосов, Георгий Нодиа и Евгений Барабанов, Андрей Смирнов и Петр Щедровицкий… Мы с Владимиром Корниловым были командированы от Союза писателей СССР.

Дискуссия вышла интересная; драматургия ее определилась, с одной стороны, нетерпеливой эйфорией людей с Запада, жаждавших поскорее принять нас в объятья цивилизованного человечества, и, с другой стороны, горькой трезвостью людей с Востока, предостерегавших от чрезмерного оптимизма. Такую дискуссию тоже было бы интересно прокомментировать, но я хочу поделиться мыслями об англичанах, с чего и начал.

Поскольку заседания были спланированы и велись с секундной точностью (каждый из нас выступал трижды: как докладчик, как оппонент и как председатель очередного обсуждения), то посмотреть что-либо, кроме лондонской университетской башни, можно было только стариннейшим способом «прогуливания уроков». Что я и делал: глядя на секундную стрелку, сбегал с заседания, которое решался пропустить, и возвращался на заседание, которое пропустить не решался, добегая в эти секунды до тех или иных предельно достижимых объектов: до Трафальгарской площади… до Букингемского дворца… до парламента… до Тауэра…

Бег по улицам доставлял впечатления не менее важные, нежели взгляд на тот или иной архитектурный силуэт. Ну, хотя бы: в английской толпе ни с кем не сталкиваешься. Словно круг очерчен около человека, аура неприкосновенная… только шелестит вокруг: «sorry… sorry…» «виноват… простите…» Ну, впрочем, такое ощущение (потрясающее именно по контрасту с тем, как «прут» танками один в другого в нашей московской толпе), ощущение «ауры», — общее для западных городов вообще. Однако улавливаешь и что-то специфически лондонское.

Нет, никакой пресловутой чопорности: такие же люди, как все — живые, эмоциональные, даже болтливые.

Но чувство меры поразительное. Мгновенно улавливают, если что-то не по тебе, — отступают.

Вообще тончайшее чувство партнера, чувство дистанции, чувство границы и позиции. Другой имеет право! Право на мнение, право на оппозицию, право на глупость. Иногда кажется: англичанину просто безразлично, что о нем думают другие, — он уважает право другого думать что угодно, но свой внутренний закон он знает сам.

В сущности, эта философия — философия личности — лежит в фундаменте всей западной культуры. У американцев, скажем, она окрашивается в задорные, юношеские, подчас мальчишеские тона. Здесь, у англичан, она ощущается в каком-то другом, архаичном, серьезном варианте. Автономия личности, ответственность индивида, мораль джентльмена. Это не «завоевание» — это основа. Это похоже на инстинкт. Это не обсуждается.

А если обсуждается, то приезжими. Русскими.

Александр Пятигорский говорил нам в своей профессорской комнатушке голосом прирожденного лектора:

— Будьте уверены, что, говоря с вами, англичанин всегда видит, кто вы такой и чего стоите. Хотя и не показывает этого. Если вы иностранец, то вы можете вести себя как угодно: с вас другой спрос. Но если вы англичанин… Англичанин уверен, что он «лучше всех». И именно потому он считает, что он должен вести себя ХО-РО-ШО.

И опять на раскаленную плиту моей души падали слова Пятигорского. Интересно: а есть ли народы, которые не питали бы надежд, что они лучше всех? А — «хуже всех», но лишь бы — на виду у всех? А вести себя… да хоть бы и плохо, но непременно — «на весь мир»…

Англичанину все равно, что о нем подумает «весь мир». Он сам — «весь мир». Он ведет себя хо-ро-шо, и точка.

Безумство болельщиков на стадионе Уэмбли — коррелят этой базисной черты «островитян»: там, на континенте, — как угодно, а тут, на «острове», как хотим МЫ.

Последний штрих. Башня Лондонского университета (Сенат-хаус), огромная, тупая, давящая, из-под пяты которой я выбегал «смотреть Лондон», оказалась достопримечательностью почище Гайд-парка.

— Она вам ничего не напоминает? — улыбались хозяева. — А вы присмотритесь. Здесь в войну размещалась служба радио, и здесь работал Оруэлл. Эта башня — прообраз антиутопии «1984».

С этого момента я уже не мог отвести от нее глаз: в центре Лондона, в центре «острова» — Столп Тоталитаризма, овеваемый облаками английского юмора.