Мы все пребываем в адском труде, я встаю в половине пятого, у меня еще две передачи на радио, Лену тошнит каждые 15 минут, роды стоят очень дорого, сбережений, естественно, нет.

Семьдесят процентов упреков в свой адрес я отметаю. Несмотря на все разговоры о том, что я продался дьяволу, Седыху и так далее, наша газета, единственная, смогла напечатать ответ Михайлова критикам (№ 5, 6, 7), единственная напечатала интервью Синявского, единственная публикует Белоцерковского и Шрагина, хотя я Вам скажу — демократы тоже хороши.

Всех, кто меня порицает — ненавижу, а вас всех люблю и обнимаю. Говорил ли я Вам, что в результате дружбы с Меттером мы должны банку (я и Лена) десять тысяч, которые по Бориной просьбе взяли якобы на образование и отдали ему для газеты и которые он отказался возвращать. Затхлый Перельман тем более их не вернет. И так далее.

Всем большой привет, Наташе, маме.

Ваш С. Довлатов.

* * *

Довлатов — Ефимову

21 января 1982 года

Дорогой Игорь!

Уже год, как я пишу без черновиков, из-за этого письма выходят сумбурные и невразумительные. И это — в том числе. Мне кажется, оно не требует ответа. Просто я хочу согласовать с Вами некоторые планы.

За всю мою жизнь я получал разумные литературные советы только от двух человек. Это — Вы и некая Хэйли Элькен. Хэйли была редактором на «Ленфильме» и говорила по-русски с сильным финским акцентом. Именно плохое формальное знание языка придавало ее речи особую внятность. Она говорила: «У этого героя неправильная психология. Он не должен сказать — так. Он должен сказать — так». Остальные либо сразу заговаривали о Боге, либо, как Марамзин, советовали: «Читателя надо подъебнуть», либо, как Бродский, твердили: «Главное, это — кураж!» Короче, я Вам очень доверяю. А главное, мне чаще всего понятно, что Вы хотите сказать.

Дело в том, что мне жутко опротивело все, связанное с газетой. Ситуация такова. Нами правит американец Дэскал, еврей румынского происхождения. (Уже страшно!) Он не читает по-русски и абсолютно ничего не смыслит в русских делах. Это — самоуверенный деляга, говорит один, не слушает, отмахивается и прочее. Довольно хорошо знакомый тип нахального малообразованного еврея. То, что он не знает русского языка — с одной стороны, хорошо. Это дает простор для маневрирования и очковтирательства. С другой стороны, его окружает толпа советников, осведомителей, интерпретаторов и банальных стукачей. Стучат в трех направлениях. Первое Довлатов не еврей, армянин, космополит, атеист и наконец — антисемит. Это крайне вредный стук, потому что наш босс рассчитывает получать деньги на газету от еврейской организации, и кажется — уже получает. Второе — что я ненавижу диссидентов, издеваюсь над ними и так далее. Третье — Довлатов завидует таким великим писателям, как Ефраим Севела и Львов, и еще Солженицын, борется с ними, не публикует и так далее. Если б я окончательно разложился в моральном плане, я бы мог говорить боссу что-то вроде того, что Солженицын и диссиденты — главные антисемиты нашей эпохи и прочее. Но это — слишком. Хотя вообще-то я сильно разложился, я это чувствую. Я здесь веду себя хуже и терпимее ко всякой мерзости, чем в партийной газете. Но и стукачей там было пропорционально меньше, и вели они себя не так изощренно. Боря Меттер, например, оказался крупным негодяем. Орлов — ничтожество и мразь, прикрывающийся убедительной маской шизофрении. Он крайне напоминает распространенный вид хулигана, похваляющегося тем, что состоит на учете в психоневралгическом диспансере.

Практически командуем в газете мы втроем, Петя, Саша и я. К сожалению, мы абсолютно разные люди (при их многочисленных достоинствах). Они молодые формалисты, веселые, с хорошими зубами, без проблем. В мелочах довольно бессовестные, но в серьезных делах соблюдающие некоторые правила. Они прекрасно ко мне относятся (в своем понимании), верят, что я еще способен достигнуть некоторых футуристических успехов, и вообще — приличные люди, но никогда не испытывавшие и тени сомнения в собственной правоте и в абсолютном совершенстве.

Тем не менее образовалась правящая олигархия, несколько сократившая всяческую демократию. Без этого невозможно бьшо справиться с хаосом и кипучими амбициями второго состава. Поповский выдвинул ультиматум, который принят не был, после чего Марк Александрович надулся и ушел. Думаю, что пишет обо мне изобличительную статью для «Новой газеты». Но это — ладно.

Короче, мне все опротивело. В принципе, я мог бы уйти. Тем более что Дэскал рано или поздно выгонит меня. Я мог бы — а). Пойти в «Новое русское слово», то есть сменить, как говорится, шило на мыло, лапшу на вермишель, б). Добиваться преподавательского места, это возможно, но это — переезды, негарантированные заработки и т. д. в). Продолжая халтурить на радио (что тоже ненадежно, в любую минуту эта халтура может кончиться или прерваться, что уже не раз случалось), заняться американскими делами.

И вот — я перехожу к главному. Три публикации в «Ньюйоркере» (третья появилась вчера) открыли передо мной некоторые возможности, которые я совершенно не использую. Хотя самые знаменитые американские люди Солсбери, Мейлер, Воннегут — отнеслись к рассказам вполне хорошо, во всяком случае — они так говорят. Все толковые русские, от Козловского до Наврозова, говорят, что я — идиот. Что мне нужно выпустить книжку в хорошем американском издательстве. Теоретически у меня есть агент. Он позвонил в «Ньюйоркер», связался с Анн Фридман и просил ее сделать синопсис к «Компромиссу». А дальше начинается кошмар. Аня — страшная копуша. Она каждый рассказ переводит ровно год. Катя О'Коннор вообще пропала. У нее какая-то особо сложная личная жизнь. Вообще, мне страшно не везет с переводчиками. То есть, переводят они вроде бы хорошо, но настолько медленно, что все становится бессмысленным.

Я хочу в ближайшие три месяца:

1. Добиться от Ани заявки на «Компромисс» и дать ее в пять хороших издательств. Это дело придется оставить Ане, отказаться от нее на этом этапе уже нельзя, хотя я знаю, что обыкновенную сраную заявку на полторы страницы она будет переводить полгода, клянусь.

2. Выпустить с Вами «Зону» по-русски. Затем подготовить этот злосчастный синопсис, приложить к нему в качестве главы рассказ из «Ньюйоркера» («По прямой»), плюс у меня есть еще два рассказа оттуда, переведенные студентом, их можно дать для ознакомления в качестве как бы подстрочника, перевод, я думаю, плохой. И тоже дать это все в пять хороших издательств. Вместо резюме у меня есть вырезка из какой-то дурацкой энциклопедии, в которую меня по блату включил Лосев.

3. У меня есть около ста радиопередач на русские темы. То есть больше 400 страниц текста. Это, так сказать, книжка о России, причем не о верхнем слое, как у Смита и Кайзера (правительство, Евтушенко, диссиденты, распределители), а совсем наоборот. Это — низы общества, простые люди, мой цикл на радио так и называется «Ординари рашенз», «Простые люди России», «Простая Россия», что-то в этом духе. Три радиоскрипта оттуда переведены одной энтузиасткой, я думаю — плохо. Их можно опять-таки дать в качестве подстрочника. Надо только узнать, профиль какого издательства соответствует такой затее.

Таковы планы. Не знаю, что из этого выйдет. В газете обстановка крайне мерзкая. Одна Шарымова чего стоит! Теперь насчет «Зоны». Я знаю, насколько важно превратить это в единое целое. Важно не столько для русского издания (хотя и для русского издания целое — лучше), что же касается американских издательств, то они просто говорят — сборник рассказов можно издать только после трех романов. Даже их любимый Чивер начинал с романов.

Ваша затея насчет суда очень правильная и таит некоторые драматические возможности. Я «Зону» перечитал. Там — 13 рассказов. Они делятся на четыре группы, довольно обособленные. Четыре группы соответствуют четырем группам персонажей. Это — я (то есть, лирический герой), затем — солдаты, зеки и офицеры охраны. Это значит, надо сплести четыре мотива. Можно начать с рассказа «По прямой», который несколько выделяется качеством и заканчивается тем, что героя препровождают на гауптвахту, то есть, отдают под суд. Дальше можно написать эпизоды суда и другие промежуточные разделы, что-нибудь в псевдодокументальном духе, с обнажением хода «литературного процесса», то есть — с открытой лабораторией и нескрываемыми приемами. Чтобы рассказы, ставшие фрагментами книжки, — оставались беллетристикой, а связки, набранные, допустим, курсивом, были документальные, в свободной манере, непроизвольные и откровенные. Сейчас так очень многие пишут, так что это не покажется манерным, автор как бы участвует в повествовании и пр. Как у Воннегута в «Бойне». Короче, я взялся. Сегодня вечером уже что-то буду писать. Специально днем посплю.