Изменить стиль страницы

Однако на самом деле при подобной точке зрения механически смещаются относительно друг друга совершенно разные пласты платонизма и аристотелизма.

Платон, будучи изощреннейшим нигилистом, никогда и не ставил перед собой задачи переустройства современного ему общества. Его идеальное государство есть лишь проекция на социальную плоскость собственных интеллигибельных устремлений. Соответственно и целью такого общества, если оно будет построено, явится не что иное, как уничтожение своих граждан. В этом разгадка того странного факта, что впервые план построения чисто материалистического общества выдвинул идеалист Платон. Ведь для Платона целью человеческой жизни является смерть. Смерть для него лишь видимая манифестация очень трогательного и возвышенного процесса – разделения духовной и материальной субстанции человека. Лучшие люди, по Платону, это философы. Философ всю свою жизнь посвящает, собственно говоря, одному – подготовке к будущей смерти-делению. Он всячески развивает своё духовное начало и расшатывает тем самым его связь с телом. Смерть для него – логическое завершение его жизни, окончательное освобождение от материальной темницы. Государство же, согласно Платону и вообще античному миропониманию, – аналог индивидуального организма-микрокосма. Отсюда ясно, что и целью совершенного государства, как и совершенного человека, должна являться смерть. Идеальная утопия это государство-самоубийца. Таков внутренний, мистический смысл платоновской «политики».

Аристотель, критикуя «идеальное государство», имел в виду более конкретные и земные задачи и подошёл к его анализу слишком буквально. Но это не значит, что сам Аристотель был лишён утопических устремлений. Ученик Платона просто перевёл их в чисто идеальную плоскость. Если Платон строил государство философов, то Аристотель строил государство философии. Он подошёл к той же проблеме, но с другой стороны.

Осуществлённая утопия Платона это общество биомеханизмов, насекомых, живущих чисто физиологической жизнью. Утопия Аристотеля это общество, где все люди уже уничтожены, а существуют лишь веера силовых полей, занятых формальным манипулированием некой накопленной информацией – «мышлением о мышлении». Обе схемы блестяще дополняют друг друга. Разница лишь в том, что утопия Платона написана ярким, ироничным, человеческим языком. Ненужность литературы доказывается в «Государстве» в блестящей литературной форме. Язык Аристотеля редуцирован. Мышление монотонно, смех механичен, иллюстративен. Аристотель заявляет, что шутить даже необходимо, но лишь для разнообразия стиля: чтобы не утомлять читателя. Подход его к языку чисто утилитарный. Взаимоотношения между Платоном и Аристотелем напоминают отношения между импульсивным наивным отцом, очень страдающим от этого в жизни, и сыном, которого он воспитал в совершенно ином духе – чопорным, замкнутым и спокойным. Полярность, но интимно связанная логикой развития.

Платон многолик, политеистичен. Его химерическая утопия это лишь обычная человеческая смерть, включённая как составной компонент в жизнь его произведений. Это «смерть Сократа», но существующая наряду с его длинной-длинной 70-летней жизнью, яркой, ироничной и благородной. Это смерть, втянутая улиточным рожком в жизнь, смерть, но в жизни, «записки с того света». Аристотель монотонен, это одновер, однодум. Его книги это «письма на тот свет», в никуда. Это дыра, вырванная из сыра платоновских диалогов и раскормленная во вселенную.

Платон даже в своей ненависти человечен. И в его аде ещё жить и жить. Заботливо, с любовью он описывает систему спасающих население казней, доносов и исправительных колоний. Такое общественное устройство действительно привело бы к разделению духовного и материального начала. Только духовное начало направлялось бы не на небо, а на нары. Аристотель же и в своём гуманизме бесчеловечен. Его идеальный мир бес-человечен. У Платона идеальное общество это аппарат по очистке людей от телесной оболочки и запуску душ в небо, где они существуют вечно, вне времени и пространства, но как живые индивидуальности, то есть в конечном счёте всё равно люди. Аппарат Аристотеля это идея создания единого Разума, то есть не то чтобы уничтожение людей, а превращение их во что-то ненужное, НЕОПРАВДАННОЕ в своем существовании. Если бы интеллектуальная программа Аристотеля осуществилась, то бытие людей лишилось бы своего внутреннего смысла. В этом причина социального активизма Платона и снисходительной пассивности либерала Аристотеля: первый уничтожал жизнь, а второй – смысл жизни. Деятельность первого была на виду, второго – скрыта, незаметна и коварна.

836

Примечание к №808

Евреи в своей программе наивны – в этом необоримая сила. Но и слабость, ибо ключ евреев никому конкретно не принадлежит. Но он-то, ха-ха, есть.

К «еврейской проблеме» еще никто как следует не подступался. Вот русские, впервые в мировой истории, «подступятся». И первый шаг, разрушительный шаг – не какие-то там погромы, не площадной антисемитизм, а совсем другое – стилизация еврейской истории и еврейской культуры. Евреями никто никогда не занимался. О евреях написано громадное количество книг, но все они написаны евреями же. Или врагами евреев, то есть тенденциозно, грубо и глупо. Несерьёзно. Но вот русские впервые в мировой истории КРАЙНЕ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНО займутся евреями. С восхищением напишут об их многострадальной истории, об их подвигах, их величии (924). Так же, как евреи до сих пор писали о других народах, чужих народах. И евреи искренне обрадуются таким помощникам, неожиданным и необыкновенным (ибо народ этот чрезвычайно наивен). И от этого уже всё «дело евреев» накренится в выгодную для русских (то есть чужого народа) сторону.

Стиль – начало смерти. У Розанова есть интереснейшая статья – «Левитан и Гершензон». О роли этих двух евреев в русской культуре Василий Васильевич отзывается очень хорошо:

«Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России, этот неяркий воздух, не солнечный, этот „обыкновенный ландшафт“ и „обыкновенную жизнь“ (у Гершензона), которые так присасываются к душе и помнятся гораздо дольше разных необыкновенностей и разных величавостей. Замечателен ум обоих: как Левитан нигде не берёт „особенно красивого русского пейзажа“ (а ведь такие есть), так точно Гершензон как-то обходит или касается лишь изредка „стремнин“ русской литературы, Пушкина, Гоголя, Лермонтова… Его любимое место – тени; тенистые аллеи русской литературы, именно – „Пропилеи“, что-то „предварительное“, вводящее в храм, а не самый храм. Мы чувствуем, что Левитан не мог бы написать: „Парк в Павловске“, „Озеро с лебедями в Царском Селе“. Отчего бы? Ведь так красиво. И это – есть, это – в натуре. Нет, он непременно возьмёт бедное село, деревеньку; и лесок-то всегда не богатый, не очень видный. Так точно Гершензон не начнет собирать переписку Гоголя, не возьмётся издавать „Письма Пушкина“. Отчего бы? – Оба поймали самую „психею“ русской сути, которая конечно заключается в „ровностях“, в „обыкновенностях“, а отнюдь не в горных кручах, не в вершинах. Но эти „обыкновенности“ уже собственной работой они как-то возвели в „перл создания“, и Россия залюбовалась. Залюбовалась, и, конечно, вековечно останется им благодарна».

Но, – спрашивает Розанов, – почему пейзаж у Левитана всегда без человека? Ведь так просто:

«Вот „Весенняя проталинка“, ну – и завязло бы там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика и в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. „Прелестная проталинка“, – и ругательски ругается среди неё мужик, что „тут-то и утоп“. – „Ах … в три погибели её согни"“.

Однако люди мешают. Мешают стилизации. «Без них удобнее, легче». Природа интересна, русские (как русские) – не интересны. Розанов не договаривает, но сейчас-то, после соответствующего опыта, – видно. То же Гершензон: