Изменить стиль страницы

«Во всякое переходное время подымается … сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но даже не имея и признака мысли, а лишь выражая собою изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки „передовых“, которые действуют с определённой целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно … В чём состояло наше смутное время и от чего к чему был у нас переход – я не знаю, да и никто, я думаю, не знает – разве вот некоторые посторонние гости (интересный оборот! – О.). А между тем дряннейшие людишки получили вдруг перевес, стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде и рта не смели раскрыть, а первейшие люди, до сих пор так благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать. Какие-то Лямшины, Телятниковы, помещики Тентетниковы, доморощенные сопляки Радищевы, скорбно, но надменно улыбающиеся жидишки, хохотуны заезжие путешественники, поэты с направлением из столицы, поэты взамен направления и таланта в поддёвках и смазных сапогах, майоры и полковники, смеющиеся над бессмысленностию своего звания и за лишний рубль готовые тотчас же снять свою шпагу и улизнуть в писаря на железную дорогу; генералы, перебежавшие в адвокаты; развитые посредники, развивающиеся купчики, бесчисленные семинаристы, женщины, изображающие собою женский вопрос, – всё это вдруг у нас взяло полный верх».

К балу «город» (то есть Россия) готовился основательно:

«Многие из среднего класса, как оказалось потом, заложили к этому дню всё, даже семейное бельё, даже простыни и чуть ли не тюфяки нашим жидам, которых, как нарочно, вот уже два года ужасно много укрепилось в нашем городе и наезжает чем дальше, тем больше.»

Несмотря на подготовку, всё со стороны официальной власти было организовано из рук вон плохо:

«Началось с непомерной давки у входа. Как это случилось, что всё оплошало с самого первого шагу, начиная с полиции?»

После пародийной микроходынки Достоевский выводит на сцену Кармазинова, злую карикатуру на Тургенева, а в его лице и на всю русскую литературу. И начал Достоевский со смачного плевка ей в рожу, показав истинную роль литературы в обществе:

«Вообще я сделал замечание, что будь разгений, но в публичном лёгком литературном чтении нельзя занимать собою публику более двадцати минут безнаказанно».

Кармазинов-Тургенев пришёл на бал читать перед русским народом своё завещание, свое последнее прости («Мерси»). Достоевский юродствует:

«Но вот господин Кармазинов, жеманясь и тонируя, объявляет, что он „сначала ни за что не соглашался читать“ (очень надо было объявлять!). „Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику“ (ну так зачем же понес?)».

«Мерси» Кармазинова построено Достоевским как издевательство над самой манерой русского мышления, квалифицируемой им как бессмысленная и пошлая болтовня (что совершенно справедливо). Критика тут выходит далеко за рамки личности Тургенева. Достоевский подметил основные недостатки отечественного логоса (657).

Прежде всего его рассыпанную бессмысленность:

«Тема… Но кто её мог разобрать, эту тему? Это был какой-то отчет о каких-то впечатлениях, о каких-то воспоминаниях. Но чего? Но об чём?»

Во-вторых, поверхностно-капризный субъективизм:

«Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой-то особе, но, признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своём первом поцелуе».

В-третьих, столь же поверхностно-капризное образование, «энциклопедизм»:

«И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так, как у всего человечества. Тут непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике) … Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому не известна, так что об ней надо справляться в музыкальном словаре».

В-четвёртых, собственно страсть к писательству, к описанию:

«При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных, то есть и все видели, но не умели приметить, а „вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь“.

В-пятых, издевательская лёгкость каких угодно ассоциаций, приводящая к крайнему произволу мыслительной деятельности:

«Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу. Две с половиною страницы переправы, но всё-таки попадает в прорубь. Гений тонет, – вы думаете, утонул? И не думал; это все для того, что когда он уже совсем утопал и захлёбывался, то пред ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная, „как замороженная слеза“, и в этой льдинке отразилась Германия, или, лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своею отражение напомнило ему ту самую слезу, которая, „помнишь скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом, и ты воскликнула радостно: „Нет преступления!“ „Да, сказал я сквозь слезы, но коли так, то ведь нет и праведников“. Мы зарыдали и расстались навеки“. – Она куда-то на берег моря, он в какие-то пещеры; и вот он спускается, спускается, три года спускается в Москве под Сухаревою башней, и вдруг в самых недрах земли, в пещере находит лампадку, а пред лампадкой схимника. Схимник молится. Гений приникает к крошечному решётчатому оконцу и вдруг слышит вздох. Вы думаете, это схимник вздохнул? Очень ему надо вашего схимника! Нет-с, просто-запросто этот вздох „напомнил ему её первый вздох, тридцать семь лет назад, когда, „помнишь в Германии, мы сидели под агатовым деревом, и ты сказала мне: «К чему любить? Смотри, кругом растет вохра, и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю“. Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк Марций“.

И наконец Достоевский подводит итог всей этой отечественной «полифонии». И итог этот, по-моему, стоит любому русскому мыслителю выучить наизусть:

«И наконец, что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий учёный, изобретатель, труженик, мученик – все эти труждающиеся и обременённые для нашего русского великого гения решительно вроде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, – нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней её антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола… (676) Но увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры… но он даже не верит в лавры… Тут казенный припадок байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, – и пошла, и пошла, засвистала машина… «А впрочем, похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю… (692) «»

Это полнейшее банкротство русской мысли. В минуту величайшей опасности, нависшей над родиной, что делает Кармазинов, то есть представитель русской национальной элиты? Выходит на эстраду со своим ничтожным художеством. А власть бездействует, а в городе готовят диверсию, а в зале сидят обманутые обыватели и науськанные подонки. Всё гибнет, рушится. И вот «великий ум», совесть нации начинает заниматься болтовней. Он даже не видит, что происходит. Хуже, не хочет видеть и сам исподтишка общается с главарями смуты. (Так показано в романе, так было и в жизни Тургенева, да и большинства других русских писателей.) Безумная страна. И безумна с двух концов. Кто формально правит балом, кто управляет городом, страной? Губернатор фон Лембке – Романов-Дармштадт-Готторптский и его жена (ещё удивительнейшее, неправдоподобнейшее пророчество: взаимоотношения правящей четы как две капли похожи на семейную историю Николая II и Александры Фёдоровны). Власть оторвалась от России, не понимает её. Лембке пытается загасить пожар и сходит с ума. И одно из проявлений этого безумства – опора на Кармазиновых. Не использование их, а опора. История Николая II и царицы, преклонявшихся перед Толстым, который был таким же «кармазиновым». И при этом творчество Толстого в глазах современников обладало исключительным общественным и культурным значением. Получалось, что центр, стержень жизни нации и пуст, слаб, вихляет.