— И как ты сразу нашла? Ведь никому не сказывал.
— Свет не без добрых людей. Сказали, что ты к Петюшке, своему другу сердешному, в их сарай повадился.
— Да. Вольготно тут. В стороне. Никто не мешает. И книги свои я теперь тут храню. — Михайло указал на стоявший в углу крепкий ларь с большим железным засовом. — Понимаешь, матушка, кто-то заходил к нашему кузнецу да просил сделать ключ — как раз такой, как у замка, что дома у меня на сундучке. Кто бы это мог быть? А?
Игра сразу кончилась. Хмельной дурман ударил Ирине Семёновне в голову. Когда она шла сюда, то ещё не совсем понимала, что, собственно, будет делать. Но теперь она решилась.
Мачеха поднялась в рост, мгновенно выпрямилась. Яркий красный платок сорвался с головы на плечи, открыл лицо этой ещё не старой, высокой, красивой и сильной женщины.
— А-а-а! Ты что же, не пужаешься? Больно смел? Бесстрашный? — Она яростно двинулась вперёд, отбрасывая в стороны душивший её платок. — А я тебе говорю: при тебе возьму! Понял?
Глаза у Михайлы сделались узкими. Он бешено заскрипел зубами и преградил мачехе дорогу.
На яростном лице Ирины Семёновны изобразилось презрение, и она рукой отстранила пасынка.
Михайло схватил мачеху за запястье.
Ирина Семёновна отдёрнула руку, отступила назад.
— Ты, ты!.. Что? На мать руку поднял? — Она задыхалась. — А-а-а! Вон что!.. Да пусть тебе и роду… который от тебя пойдет… пусть… ух… пусть до скончания времён…
Но проклятие не успело сорваться с мачехиных уст.
Из угла сарая, из стойла, уже давно смотрел на ярко-красный платок стоялый холмогорский бык. Когда же Ирина Семёновна двинулась вперёд и её платок пламенем взвился вверх, бык бешено давнул на дверь стойла, щеколда не выдержала, сорвалась, дверь распахнулась — и бык выскочил.
В то же мгновение ещё новая беда приключилась.
Открывшаяся наотмашь дверь ударила изо всей силы петуха прямо по хвосту. Сумасшедший кочет гаркнул, от испуга сиганул под потолок, ударился о балку, тут он ещё больше обезумел, ещё раз по сумасшедшему гаркнул и полетел к выходу. Куры издали оглушительный вопль, разом снялись с места и взвились за петухом.
Михайло невольно повернулся — и всё увидел. Бык быстро шёл прямо на мачеху, нагнув могучую шею, по которой ходили желваки.
Бык шёл на Ирину Семёновну со спины, она ничего не видела. И поняла она всё только тогда, когда Михайло, успевший схватить обрубок дерева, служивший ему сиденьем, нанёс быку по рогам удар. В это мгновение она обернулась, следя за Михайлой глазами. Если бы он не успел ударить быка, тот попал бы мачехе прямо в живот. Опешившему быку Михайло быстро набросил на глаза лежавший рядом армяк. Тот ослеп. Михайло налег изо всех сил плечом ему на лопатку, стараясь сдвинуть с места и втолкнуть в стойло. Бык бешено замотал головой, стремясь освободиться от накинутого на голову армяка.
— Уходи, уходи, матушка!.. — закричал Михайло.
Ирина Семёновна стояла белая как стена, но с места не двигалась.
— Уходи!.. Вырвется!..
Мачеха не двигалась.
Тогда Михайло так налёг на быка, что тот подался. Когда Михайло закричал на него, бык взвыл зло и тоскливо и задом попятился в стойло. Схватив верёвку, Михайло стал завязывать захлопнутую им дверь. Мачеха стояла не двигаясь. На бочке лежала раскрытая книга. Михайло был в стороне.
Ирина Семёновна посмотрела на книгу, потом перевела глаза на Михайлу. Книги она не тронула. Вдруг её посеревшие губы искривились:
— Изрядно, Михайло, изрядно. Ты за один раз спас и душу свою — от проклятия, и тело своё — от погубления. На себя опасность принял. На роду, видать, у тебя удача. — Мачеха кивком указала на книгу: — Твоё, Михайло, твоё. Заслужил. Высотою духа христианского. Боле не притронусь.
Она повернулась и не торопясь вышла из сарая.
Отдышавшийся Михаиле стоял у входа в сарай и смотрел вслед мачехе. «Через гордость свою переступить не смогла», — подумалось ему. Он усмехнулся.
Глава пятая
ЧТО ЗАДУМАЛИ УЧИТЕЛИ МИХАЙЛЫ
Иван Афанасьевич Шубный отправился к Сабельникову.
— Семёну Никитичу…
Сабельников стоял у верстака и строгал доску. Ответив на приветствие Шубного, он отложил рубанок в сторону и, пригласив гостя сесть на сложенные у стены сарая брёвна, сам сел с ним рядом.
— Покалякать с тобой, Семён Никитич. Дельце есть.
— Ну что ж.
— Вот о чём тебя спросить хочу. Как Михайло из раскола вернулся, тебе в церкви пособлял читать псалмы и каноны и жития святых, в прологах напечатанные.
— Как своему лучшему ученику, я ему и давал читать.
— Что-то давненько не слыхал я Михайлы в церкви.
— Стало быть, не усерден ты стал в посещении храма божьего, Иван Афанасьевич. Редко бываешь…
Под густыми усами Шубного проскользнула еле заметная усмешка.
— Может, и так… Однако давай-ка, Семён Никитич, говорить напрямки. Блуждает парень и может так сорваться, что и костей не соберет.
— Может.
— Так вот про что я хотел тебе рассказать. Был я третьеводни в Холмогорах, в канцелярии, дело случилось. Ну вот, сижу я, стало быть, и дожидаюсь. Приказный вышел, и никого в комнате нет. Прискучило это мне сидеть. Дай, думаю, похожу, ноги затекли. Пошёл я, а на столе книга большая раскрытая лежит, исповедная книга по холмогорскому соборному приходу. Взглянул я по любопытству; переложил один лист, другой. И вот вижу — Ломоносовы. И там значится, что Василий Дорофеевич Ломоносов и законная его жена Ирина Семёновна были у исповеди. И тут же проставлено, что Михайло Ломоносов в сём году, тысяча семьсот двадцать восьмом, у исповеди не был. И написано, почему не был. По нерадению. Прямо так и написано. Запись та не для всех глаз, вроде тайная. И думаю так, дело о Михайле пошло куда повыше. Там ему решение и будет. Коготок увяз — всей птице пропасть. Видел я ту запись два дня назад. Ты мне ничего не сказывал. Стало быть, ничего о ней не знаешь?
Сабельников молчал.
— Ты что же? — спросил его Шубный.
— За такие дела наказание немалое.
— Вот и я так думаю. И по-всякому дело повернуть можно. А как ты да я — мы учителя его, которые грамоте ещё наставляли и потом наукам обучали, то нам его и остеречь. Вот и давай совет держать. Потому к тебе и пришёл.
— По этому делу?
— Мало ли?
— Нет.
Ни к кому не обращаясь, Сабельников сказал:
— Человеку в жизни к настоящему его месту приставать следует.
И, сказав это, он задумался. Вот он дьячок местной церкви. И столько уж лет. Ему теперь пятьдесят шесть. Так, значит, всю жизнь на том и провековал. А ведь когда в подьяческой и певческой школе при Холмогорском архиерейском доме учился, первым учеником был. Ему эти мысли в голову часто и раньше приходили. И, когда сам себе говорил он: сыт, мол, обут, одет, жена и дети не по миру ходят, — будто успокаивался. Но, однако, ненадолго: червь начинал точить ему сердце, и понимал он, что не только такая, как его, жизнь и бывает…
Шубный же будто ещё нарочно разбередил рану:
— И по книгам ты умудрён, читал много книг, и умом суть проницать любишь.
— Что ж, помалу мудрствуем. Не грех.
В голосе Сабельникова слышалась скрытая досада. Посмотрев искоса на Шубного, он спросил его:
— Исповедуешь меня, что ли?
— А не только на исповеди правду говорить.
— О какой правде думаешь?
— О той, Семен Никитич, в которой человек, не боясь, сам себе признается. Самая большая правда.
— Ага! Ну-ка, прямо по ней, Иван Афанасьевич, теперь сам и признайся. Ты сам на своём месте ли? Достиг?
Шубный рассмеялся. Он смеялся долго и невесело.
— Эх, Семён, Семён. То ли ты, значит, больше преуспел, то ли я. И не разберёшь. Не тягаться нам промеж себя, стало быть, — чья удача боле и чья пересилит. В Михайле-то крепкая хватка. Многое может осилить. Но что?.. Однако стороною мы пошли. Давай про дело, с которым к тебе пришел. Беду-то от Михайлы не отвратить ли как?