Михайло молчал. Дьякон не торопился продолжать, видимо что-то обдумывая. Оглядев сидевшего напротив него Михайлу, он сказал:
— Достойный сын Василию Дорофеевичу. Ну, отец-то безбеден, потому и сыну такому, чтобы с честью имя носил, видно, сколько нужно денег даёт?
Михайло сразу понял, куда клонит дьякон.
— Отец дьякон, боле ничего нету. Одна только полтина. Батюшка деньгами не балует.
— А-а-а! В скромности и воздержании растит отрока. Деньги что? В деньгах и пагуба таится.
«Нет — что же полтинник? Стоит ли? Не стоит…»
— А для какой надобности Альваруса иметь желаешь?
— Книги латинские хочу читать научиться.
— А хорошо ли обдумал, каков будет плод стремления твоего?
— Отец дьякон, боле полтины нету.
— Не о том говорю, криво толкуешь, — строго сказал дьякон. — Нехорошие мысли. Не подобают тебе… Греховные помышления. Если бы можно было, то и без платы отдал. Но книги сии Архиерейскому дому принадлежат. Помыслю ли за мзду отдать? Как обо мне думаешь?
— Неподкупность всегда в вас чту, отец дьякон.
Косо и подозрительно глядя на Михайлу, дьякон сказал:
— Хочу открыть очи твои. Прозри! — Дьякон учительно поднял перст. — Наукам предаешься, знаю! Язык латинский и ещё усугубит познание твоё. А помыслил ли ты каковая горечь проистечёт для тебя от наук? Вроде овцы заблудшей окажешься. С латынью ли за сохою идти? А?
Дьякон смотрел на Михаилу почти грозно.
— Разумен ты, потому помысли и о большем. Господь, творя человека, создал его так, что каждый член в нём и каждая способность — для своего дела. Руки — для труда и созидания, очи — для лицезрения величия творения, речь дана человеку, чтобы всечасно славить господа. В человеке всё определено высшей мудростью и промыслом.[46] И захоти кто нарушить божеское предустановление, разрушится всё и получится полное нарушение естества. Так и в государстве. Всё в нём мудрым разделением держится. Правитель печётся о благе народном и во главе боярства и дворянства оберегает родную землю от супостата, духовенство усердно молит господа о ниспослании благодати, крестьянство трудится и в поте лица добывает хлеб насущный, чтобы пропитать себя и своих соотечественников; многие же люди предаются различным рукомеслам и пекутся об одежде, жилье и всем прочем, потребном для всего народа.
Дьякон прервал течение мысли и предался размышлению по поводу столь возвышенных предметов. По окончании размышления он продолжал:
— Ежели преступить границы дозволенного, то получится великое смятение всего и раздор. Обратимся к уподоблению. — Дьякон опять поднял вверх учительно перст. — Ежели, к примеру, крестьянство, пекущееся о хлебе насущном, потщится выйти из своего состояния, то зарастут плевелами поля и оскудеют житницы,[47] учинится запустение великое, и глад поглотит весь народ купно же с крестьянством. И колико мудро предустановлено всё сие господом, обнаруживается через то, что ежели когда таковая дерзкая и с разумом несовместная попытка возникает, то господь наказует сих преступающих его закон и обрушивает на них кару.
— Отец дьякон! Достоин ли столь высоких размышлений!
Дьякон метнул в Михайлу уже злой взгляд. Но он умел держать себя в руках.
— Оные крайности, за которые всё одно карает господь, могут быть предупреждены, ежели со тщанием и неотступно наблюдать порядок, учрежденный промыслом. И кому же, как не нам, всечасно молящим господа о ниспослании благодати, кому же, повторяю, как не нам, воссылающим ему молитвы, следить за тем, чтобы сей установленный порядок блюлся свято?
Дьякон застыл в положении восторга и умиления. Глаза его были устремлены горе.[48]
Когда благодать отпустила дьякона и он снова сошел мыслию к сей бренной[49] жизни, он сказал Михайле:
— Ты, Михайло, крестьянский сын, в подушный оклад[50] положен. Возмечтал, Михайло! Смирись!
У Михайлы начинало закипать под сердцем.
Дьякон продолжал:
— По лицу твоему пробежала как бы тень. Вижу! Но да не ляжет тебе на душу горечь. Говорю тебе: в крестьянской доле — великий почёт. Ведь через крестьянство, через его святой труд, доставляется людям всяческое пропитание, чем и продлевается жизнь рода человеческого. Душа возвышается, когда помыслишь о сем! Твое дело — крестьянствовать у двора. Всякому своё: нам, служителям церкви, воссылать молитвы господу о прощении грехов всех людей инаших собственных!
Дьякон приблизил одна к одной отверстые[51] ладони и устремил их вверх, подняв ввысь и очи. Так он и оставался в умилении, смотрел в угол, как бы возносясь мыслию.
Михайло посмотрел, куда устремлял взор дьякон, и спросил:
— Это что, отец дьякон, вы там разглядываете?
— Как — что? Благодать узреть устремляюсь.
— Это, стало быть, она из того как раз угла на вас нисходит?
Дьякон побагровел. Мутным злобным взглядом он уставился на Михайлу, и вдруг — куда девался бархатный голос! — дьякон завизжал:
— А! Что говоришь? Кощунствуешь? За подобное-то знаешь что?
— Знаю! Не в ад. Длинно, отец дьякон, говорили. Не короче ли было бы, если бы о Качерине вспомнили?
Дьякона под самый корень подрезало. Он ведь думал, что уж так-то тайно качеринское дело ладит, что никому о том и слыхом не слыхать. А вот оказалось, что благодарственные воздания Качерина, крестьянина, сын которого учился у них в школе, куда крестьянским детям доступ был закрыт… Дьякон захлопал глазами, засопел, что-то хотел сказать, но только непонятное прохрюкал. Даже лисьей дьяконовой хитрости дело оказалось не под силу.
— Отец дьякон, — продолжал Михайло, — вы говорите, что крестьянство тем взяло, что хлеб взращивает, чем споспешествует продлению жизни рода человеческого на земли?
Дьякон ответил зло и грубо:
— Говорил. Так оно и есть.
— Однако отец мой и я — мы поморы, по воде ходим, а хлеб растим только что для себя. Мы, значит, из общего установления уже и выступили? А? Посему учрежденное для крестьянства, которое хлеб взращивает, нас уже и не касается?
— А ты не мни, что я глупее тебя разумом случился. Когда тебе ещё сопли мать подолом утирала…
Но тут дьякон вовремя заметил, как бешено сверкнули глаза у Михайлы, как он потемнел и двинулся вперёд могучим плечом. Как-то невольно голова дьякона нырнула в плечи.
— Опомнись, опомнись! — кричал дьякон.
Михайло косо посмотрел на съёжившегося дьякона и процедил сквозь зубы:
— Видно, отец дьякон, духом приуготовились стать за проповедуемую истину?
Он круто повернулся и пошёл к двери.
Глава четырнадцатая
«ПАРИЖСКИЙ СТУДЕНТ»
Но Михайло не успел выйти. Дверь широко распахнулась, и на пороге появился высокий плечистый человек в одном кафтане и без шапки. Он окинул глазами перепуганного дьякона, взглянул на разъярённого Михайлу:
— Эге! Никак, баталия?
— Никакая не баталия! — И остановившийся при появлении неизвестного Михайло взялся за ручку двери.
— Дерзости преисполнен, — заявил приободрившийся дьякон, — дерзости. Грамотей здешний знаменитый.
— Кто? — насторожился вошедший.
— Грамотей, говорю. Михайло Ломоносов.
— А-а-а… Ломоносов. Слыхал.
Вошедший преградил путь Михайле.
Михайло сделал ещё шаг вперёд.
— Погоди! Потолкуй с Иваном Каргопольским. Давно пора. Ещё когда следовало прийти.
Михайло с удивлением уставился на этого высокого человека в потёртом кафтане. Лицо его густо заросло сивой щетиной, волосы были размётаны, из-под нависших густых бровей насмешливо и умно поглядывали внимательные цепкие глаза. Иван Каргопольский! Вот он каков!
46
Промысл — божья воля.
47
Плевелы — засоряющая посев трава. Житница — помещение для хранения зерна.
48
Горе — вверх.
49
Благодать — божья милость. Бренный — грешный, земной.
50
Подушный оклад — налог, взимавшийся с крестьян, ремесленников. Дворяне от подушной подати были осво-бождены.
51
Отверстый — раскрытый.