Изменить стиль страницы

Публичный скандал и меня бы устроил. Уж я бы утянула за собой много громких имен, а, скорее всего, все эти умные люди быстро вразумили бы дорогого брата, чтобы он вместе со своим именем сидел тихонько и не лез в дела, в которых совершенно ничего не понимает.

Дорогой брат приложил к правому глазу пустую бутылку, как подзорную трубу, и посмотрел на меня.

– А, я вижу, что Вы предпочитаете дальнее странствие! Отлично, сударыня, – вино уже оказало свое обычное действие, и дорогой брат подобрел. – Старинная поговорка утверждает, что путешествия просвещают юношество. Честное слово, в конце концов Вы правы! Жизнь – вещь хорошая. Вот потому-то я и забочусь о том, чтобы Вы ее у меня не отняли. Значит, остается договориться относительно пяти шиллингов. Я могу показаться несколько скуповатым, не так ли? Объясняется это моей заботой о том, чтобы Вы не подкупили Ваших стражей. Впрочем, чтобы обольстить их, при Вас еще останутся все Ваши прелести. Воспользуйтесь ими, если неудача с Фельтоном не отбила у Вас охоты к такого рода попыткам.

Размякший деверь попытался чмокнуть меня в щечку.

– А теперь – до свидания, сударыня. Завтра я приду объявить Вам об отъезде моего гонца.

Он с неохотой покинул нагретое кресло, расшаркался передо мною и вышел.

Значит, он ничего не знает о трещине в обороне Фельтона. Великолепно. Еще четыре дня в запасе, еще четыре.

Только бы он не послал именно Фельтона с приказом к Бекингэму. Но не должен – дорогому брату доставляет безумную радость наблюдать холодность пуританского лейтенанта по отношению к прекрасной пленнице.

Отсутствие Винтёра придало мне куда больше аппетита, чем его присутствие, поэтому я продолжила ужин и съела все. Вода завершила трапезу. На другом конце столика вызывающе стояли бокал и пустая бутылка из-под испанского.

Пришло время опять читать молитвы и петь пуританские гимны.

Два человека дышали за дверью, не вмешиваясь и не стараясь меня остановить.

Один из них был часовым.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

УРОКИ РУКОДЕЛИЯ

Утро четвертого дня я посвятила тому, что разорвала все имеющиеся у меня носовые платки, кроме двух, в узенькие полоски. Полоски превратила в жгуты, а жгуты связала между собой, так что получилась душераздирающая веревка. К сожалению, выглядела она лучше, чем была на самом деле.

Потом я долго стояла у двери, вслушиваясь в шаги в коридоре, и, когда услышала, что идет Фельтон, забралась на кресло с веревкой в руках и принялась задумчиво изучать потолок.

Когда заскрипела дверь, я спрыгнула с кресла и, виновато улыбаясь, спрятала веревку за спину.

Фельтон был весь воплощенная официальность. Только глаза у него были красными и воспаленными, как у человека, который ночью не спал.

Я кинула веревку на кресло и села сверху. Пара узлов остались на виду.

– Что это такое, сударыня? – холодно спросил Фельтон.

– Это? – рассеянно сказала я. – Ничего… Скука – смертный враг заключенных. Мне было скучно, и я развлекалась тем, что плела эту веревку.

Фельтон быстро обшарил взглядом стены и потолок, заметил в стене над моим креслом массивный позолоченный крюк. Наверное, раньше на нем висел щит, а под щитом мечи. Его передернуло.

– А что Вы делали, стоя на кресле? – строго спросил он.

– Что Вам до этого? – носком туфли я выводила узоры на пьшьном полу.

– Но я желаю это знать! – не отступал Фельтон.

– Не допытывайтесь, – легко взглянула на него я. – Вы знаете, что нам, истинным христианам, запрещено лгать.

– Ну так я сам скажу, что Вы делали или, вернее, что собирались сделать: Вы хотели привести в исполнение задуманное Вами роковое намерение. Вспомните, сударыня, что если Господь запрещает ложь, то еще строже он запрещает самоубийство!

На полу среди загогулин появился крест.

– Когда Господь видит, – задумчиво и убежденно сказала я, – что одно из его созданий несправедливо подвергается гонению и что ему приходится выбирать между самоубийством и позором, то, поверьте, Бог простит ему самоубийство. Ведь в таком случае самоубийство – мученическая смерть.

– Вы или преувеличиваете, или не договариваете! – воскликнул Фельтон. – Скажите все, сударыня, ради Бога, объяснитесь!

Я резко стерла крест и не менее резко ответила:

– Рассказать Вам о моих несчастьях, чтобы Вы приняли сказанное мною за басню, поделиться своими планами, чтобы Вы донесли о них моему гонителю, – нет, милостивый государь! К тому же, что для Вас жизнь или смерть несчастной заключенной? Ведь Вы отвечаете только за мое тело, не так ли? И лишь бы Вы представили труп, который бы признали за мой, – и больше с Вас ничего не спросят. Быть может, Вас даже вознаградят вдвойне!

Фельтон оскорбился, как я и предполагала.

– Я, сударыня, я? И Вы можете предположить, что я возьму награду за Вашу жизнь? Вы не думаете о том, что говорите!

– Не препятствуйте мне, Фельтон, не препятствуйте! – с угрозой сказала я. – Каждый солдат должен быть честолюбив, не правда ли? Вы лейтенант, а за моим гробом Вы будете идти в чине капитана.

– Да что я Вам сделал, – закричал возмущенно Фельтон, – что Вы возлагаете на меня такую ответственность перед Богом и людьми? Через несколько дней Вы покинете этот замок, сударыня, Ваша жизнь не будет больше под моей охраной и тогда… – он вздохнул, – тогда поступайте с ней, как Вам будет угодно.

– Итак, – жестко подвела я итог его восклицанию, – Вы, человек благочестивый, Вы, кого считают праведником, желаете только одного – чтобы Вас не потревожили, не обвинили в моей смерти?

– Я должен оберегать Вашу жизнь, сударыня, и я сумею сделать это, – упрямо сказал Фельтон.

– Но понимаете ли Вы, какую Вы исполняете обязанность? То, что Вы делаете, было бы жестоко, даже если б я была виновна; как же назовете Вы свое поведение, как назовет его Господь, если я невинна?! – спросила я, глядя ему в лицо.

– Я солдат, сударыня, и исполняю полученные приказания! – опять спрятался за мундир Фельтон.

– Вы думаете, – горько улыбнулась я, – Господь в день Страшного суда отделит слепых палачей от неправедных судей? Вы не хотите, чтобы я убила свое тело, а вместе с тем делаетесь исполнителем воли того, кто хочет погубить мою душу!

– Повторяю, – сказал Фельтон, пытаясь придать голосу уверенность, – Вам не грозит никакая опасность, и я отвечаю за лорда Винтера, как за самого себя.

– Безумец! – бросила я ему в лицо. – Жалкий безумец тот, кто осмеливается ручаться за другого, когда наиболее мудрые, наиболее богоугодные люди не осмеливаются поручиться за самих себя! Безумец тот, кто принимает сторону сильнейшего и счастливейшего, чтобы притеснять слабую и несчастную!

– Невозможно, сударыня, невозможно! – тихо сказал Фельтон. – Пока Вы узница, Вы не получите через меня свободу, пока Вы живы, Вы не лишитесь через меня жизни.

– Да, – подтвердила я. – Но я лишусь того, что мне дороже жизни, Фельтон, я потеряю честь! И Вас, Вас я сделаю ответственным перед Богом и людьми за мой стыд и за мой позор!

Фельтон надолго замолчал.

Пусть подумает, он так к этому не привык. Обычно те, кто слишком пылко любят Бога, также пылко ненавидят людей. И это неверно. Нельзя делать что-то слепо – иначе зачем нам воля, зачем разум, зачем право выбора? Мы не муравьи, но некоторые из нас добровольно доводят себя до уровня муравья слепым послушанием, слепым подчинением, слепой верой.

Фельтон колебался.

Ему было страшно неуютно оказаться в положении, когда стоит выбор между службой и верой. Проводником в этом лабиринте мог стать разум, но добрые люди, с любовью воспитавшие его, тщательно искоренили в молодом человеке всякий намек на свободомыслие, ибо оно считалось страшным грехом и там, где находилось его тело, и там, где нашла приют его душа. Не люблю фанатиков. Их чистота мнима и часто куда более отвратительна, чем самый страшный грех. Они ненавидят жизнь, смех для них страшней убийства, радость изначально греховна.