Что ж теперь говорить, милая сестрица, сделанного не воротишь, – возразила младшая, – я думала, что выдержу это испытание; правда, мне хотелось перед уходом закусить, но было еще так рано, и я побоялась, не баловство ли это? Если не подвергать себя испытаниям, то и заслуга невелика. Но больше это не повторится, иначе мне опять станет нехорошо. Все же господу, как видно, была угодна эта ранняя прогулка, ибо по его святой воле я встретилась вот с этим юношей; слуга, которого нам хотели рекомендовать, уже устроился на место, а этот молодой человек только три месяца как приехал в Париж; он рассказал мне всю свою историю, и я вижу, что он человек порядочный; конечно, само провидение ниспослало нам его. Он честен, скромен, наши условия ему подходят; что вы об этом думаете?
– Наружность у него располагающая, – сказала ей сестра, – но мы поговорим об этом позже, когда вы подкрепитесь. Позовите Катрин, сестрица, пусть подаст вам завтрак. А вы, друг мой, идите на кухню, там вас тоже накормят.
Я отвесил поклон. Вошла Катрин и получила распоряжение дать мне поесть.
Катрин была девица тощая, рослая, накрахмаленная; весь ее облик дышал строптивым, гневливым, сжигающим благочестием. Надо полагать, такое состояние духа происходило от кухонного жара и соседства с раскаленной плитой. Впрочем, мозги святоши, а тем более святоши-кухарки от природы сухи и легко воспламеняются.
Конечно, к истинно набожным женщинам мои слова не относятся. Существует большая разница между любовью к богу и тем, что обычно именуется благочестием, а лучше сказать ханжеством.
Ханжи раздражают, тогда как люди истинно благочестивые служат добрым примером. У первых святость только на устах, у вторых – в сердце; первые идут в церковь, чтобы там побывать и покрасоваться, вторые – чтобы помолиться богу; вторые смиренны, первые требуют смирения от других. Одни служат богу, другие только делают вид, что служат ему. Прочесть молитву для того лишь, чтобы сказать: «Вот я молюсь»; прийти в церковь с молитвенником ради удовольствия вертеть его в руках, перелистывать и читать; устроиться в дальнем уголке и, втайне любуясь собой, застыть там в позе глубокого раздумья; довести себя до восторженного исступления и гордиться возвышенностью своей души; иной раз и взаправду испытать религиозный восторг, вызванный раздраженным тщеславием и кознями дьявола, который ничем не брезгует, чтобы ввести таких людей в искушение; вернуться из церкви, не чуя под собой ног от самодовольства и питая презрительную жалость к обыкновенным людишкам, и, наконец, упиваясь сознанием своих заслуг перед небом, вознаградить себя за труды кой-какими невинными поблажками, чтобы поддержать слабеющие силы, – таковы люди, которых я именую святошами; их благочестие на пользу одному лишь лукавому, как вы сами понимаете.
Что касается истинно набожных людей, то они приятны всем людям, в том числе и злым: ведь злые почитают добрых куда больше, нежели подобных себе, ибо самый ненавистный враг злого человека – тот, в ком он узнает себя.
Надеюсь, эти мысли об истинном и ложном благочестии оградят меня от всякого порицания.
Но вернемся к Катрин, из-за которой я пустился в эти рассуждения. В подражание монастырским привратницам, она носила на поясе тяжелую связку ключей.
– Принесите свежих яиц для сестрицы, она еще ничего не ела, – обратилась к ней мадемуазель Абер-старшая, – и проводите этого молодого человека на кухню, пусть пропустит стаканчик.
– Стаканчик! – проворчала Катрин, впрочем, добродушно. – Он пропустит и два, если судить по его комплекции.
– И оба за ваше здоровье, мадам Катрин! – ввернул я.
– Ладно уж, ладно! – отвечала она. – Пока здоровье мое не пошатнулось, вреда мне от этого не будет. Что ж, пойдем, поможешь сварить яйца.
– Да нет, Катрин, не стоит, – запротестовала мадемуазель Абер-младшая, – принесите горшочек варенья, и хватит с меня.
– Нет, сестрица, это мало питательно, – возразила старшая.
– От яиц у меня будет несварение, – упорствовала младшая. Сестры заспорили, в ушах так и затрещало: «Сестрица, то» да «Сестрица, это». Катрин одним взмахом руки положила конец пререканиям, решив спор в пользу яиц, и отрезала, выходя из комнаты:
– Одно дело завтрак, а другое десерт.
Я последовал за ней на кухню, где она угостила меня остатками вчерашнего рагу и холодной дичью, а также поставила на стол едва початую бутылку вина и полную тарелку хлеба.
Ах, что это был за хлеб! Лучшего я не едал: белый, пышный, душистый! Немало требуется любви и внимания, чтобы испечь подобный хлеб; только благочестивая рука могла вымесить его, – то была рука самой Катрин.
Ну и завтрак мне подали! Один вид этой кухни возбуждал аппетит – все тут располагало к еде.
– Ешь, ешь, – приговаривала Катрин, отбирая самые свежие яйца, – господь велел каждой твари питать себя.
– Тут найдется чем исполнить сию заповедь, – подхватил я, – к тому же я голоден, как волк.
– Тем лучше! – заметила она. – Но скажи, ты взаправду нанялся к барышням? Останешься тут жить?
Надеюсь, что да, – ответил я, – и был бы весьма опечален, если бы Дело сорвалось; служить у вас под началом, мадам Катрин, одно удовольствие. Вы такая обходительная, такая разумная!
– Стараемся, как умеем, – сказала она, – на все воля божия. За каждым водятся грешки, и я от своих не отрекаюсь. Худо то, что жизнь идет себе да идет, и чем дольше живешь на свете, тем больше творишь пакостей, а дьявол-то не дремлет – так учит церковь – вот и воюй с ним, с нечистым. Я очень довольна, что барышни берут тебя на службу; с тобой, кажется, можно поладить. А знаешь, ты как две капли воды похож на моего покойного Батиста, за которого я чуть не вышла замуж. Славный был парень и красивый, вроде тебя. Но не за это я его любила, хотя приятная наружность никогда не помешает. Господь его прибрал; что ж, на то его святая воля, ему не укажешь. А ты вылитый Батист и говоришь – ну точно, как он. Как он любил меня, боже, как любил! Конечно, я уже теперь не та, что была, а какой с годами стану – и думать не хочется. Как звали, так и зовут – Катрин, а только ничего от прежней Катрин не осталось.
– Помилуйте! – сказал я ей. – Если бы Батист не умер, он бы любил вас по-прежнему. Я его двойник и поступил бы не иначе.
– Ишь, ишь, – возразила она, смеясь, – значит, я еще могу нравиться? Кушай, кушай, не стесняйся; а когда разглядишь меня поближе, заговоришь по-другому. Куда я теперь гожусь? Только душу свою спасать, но и это не так просто, как кажется: пошли, господи, терпения!
С этими словами она вынула из кастрюльки яйца, а я собрался нести их наверх.
– Нет, нет, – возразила она, – завтракай спокойно, чтобы на пользу пошло, а я сама схожу, да кстати послушаю, что там о тебе говорят. По-моему, ты для нас самый подходящий человек, я так им и скажу: нашим барышням десять лет надо, чтобы решить, чего им хочется; так уж я беру на себя труд хотеть за них. Ты не беспокойся, все устроится. Я рада помочь ближнему, тем более, оно и богу угодно.
– Премного благодарен, мадам Катрин, – сказал я, – главное, не забывайте, что этот ближний – вылитый Батист.
– Ты кушай, – сказала она, – тогда дольше будешь на него похож; я люблю, когда ближний живет долго.
– А я смею вас уверить, что ближний вовсе не прочь пожить на свете подольше, – подхватил я, подняв и осушив полный стакан красного вина за ее здоровье.
Такова была моя первая беседа с мадам Катрин. Я привел ее разговор в точности, только выпустил около сотни присказок вроде «хвала господу» и «да поможет нам создатель», которые служили ей то припевом, то главным мотивом всех речей.
Видно, эти словечки были неотъемлемой частью ее говорливого благочестия; но что за беда! Ясно одно: я был не противен почтенной домоправительнице, так же как ее хозяйкам, особенно мадемуазель Абер-младшей, в чем вы убедитесь из дальнейшего.
Я кончил завтрак и ждал решения; наконец, Катрин спустилась и сказала мне:
– Ну, друг сердечный, доставай ночной колпак: с сегодняшнего дня ты ночуешь здесь.