Каронина удочерила ребенка. Молва нарекла ее кровной матерью.
И потекли годы…
И не попала бы никогда в милицейские протоколы эта житейская история начала века, если бы не встретились в семнадцатом году княгиня и ее возлюбленный «А. В.». Они встречались и раньше, но эта встреча была последней. Он приехал в Москву из Заоаерска, она из Петербурга. И в доме Натали княгиня сказала… Хотя, как я могу знать, что именно она сказала? Я могу только предполагать, конструировать, восстанавливать. «Мир рушится, Алеша, – сказала, наверное, она. – Но все возродится. Я прошу, чтобы ты сохранил то, что я не хочу брать с собой. Оно должно остаться здесь. Там оно будет пущено в распыл».
Может быть, она произнесла другие слова. Но ЭТО она Алеше вручила.
ЭТО было коллекцией.
А портрет ее Алеша оставил у себя. Может, хотел дочери показать, кто знает…
Так что в Заозерск княгиня не приезжала. Алеша появился ненадолго однажды и исчез навсегда. Погиб в схватке с басмачами в Средней Азии. Оттуда в двадцатом с оказией брактеатик прислал.
«С любовью А. В.»
На том и закончился первый период этой истории.
Второй начался в тридцать девятом…
Я присел на скамейку в скверике поблизости от музея. Надо было идти к Лаврухину, а я не торопился. Меня тревожило смутное ощущение чего-то недоделанного, недоговоренного. И я решил подождать конца рабочего дня, мне захотелось встретиться с Вероникой Семеновной вне музейных стен и вообще вне всяких стен. Стены иногда угнетающе действуют на психику. Я не имею в виду клаустрофобию. Это уже болезнь. Но замкнутое пространство, по-моему, иногда плохо Действует на людей с расшатанной нервной системой. А у Вероники Семеновны с этой системой явно было не все в порядке.
В своем рассказе о печальной княгине я забежал далеко вперед. В тот день, когда я сидел в скверике, ожидая Веронику Семеновну, мы еще многого не знали. Мы не знали о коллекции, мы еще думали, что произошла некая ошибка, что преступник или преступники погнались за миражем. Мы ломали головы, отыскивая связи между тем, что произошло с княгиней, и тем, что нам было известно о семье Казаковых. Казалось, что нет тут и не должно быть никаких связей, даже имманентных. То обстоятельство, что Тамара Михайловна когда-то давно испытывала, мягко выражаясь, далеко не дружеские чувства к Карониной-Надеждиной, еще не говорило ни о чем. Тамара Михайловна, кстати, и не скрывала этих своих чувств. Дочь княгини, ставшая актрисой, загородила, как считала Тамара Михайловна, ей путь на сцену. Ну и что? Но Тамара Михайловна очень неодобрительно относилась к браку своей Лирочки с Наумовым. Лирочка удивилась, нет, она возмутилась, когда я высказал это предположение. А потом сказала: «Неужели я знала это всегда?» И у меня не осталось сомнений: да, она это знала. Я даже подумывал, что Тамара Михайловна самолично приложила немало усилий к тому, чтобы разбить этот брак во что бы то ни стало. Я не особенно удивился бы, узнав, что и анонимки – дело рук Тамары Михайловны. Старушка решилась на отчаянный шаг. Но почему? «Загадочки», – думал я. И этот, в сущности, пустой разговор с Тамарой Михайловной по пути из молочной к дому. «Что вы хотите этим сказать?» – «Хочу сказать, что ему надо выписать очки». Ну и что тут такого, в этих словах? А старушке стало дурно. «Что вы хотите этим сказать?» Да ничего решительно. Не успел я сказать то, что хотел. Но откуда взялась «эта бледность лица»? Наумов мог, конечно, не нравиться ей… Однако причина лежала где-то глубже. Что-то копилось, чтобы потом катапультироваться, вылиться в скандал, который разметал в разные стороны супругов и отбросил дочь от семьи. Случилось это, когда Наумов стал приближаться к разгадке бакуевской записи о «К». В то время Каронина еще была жива.
Каронина могла о чем-то проболтаться…
О чем же?
О чем-то таком, что непосредственно касалось Лирочки?
Смешно, Зыкин.
Каронина перед смертью отправила письмо, адресованное в музей. Но ведь в музей… Просто в музей, а вовсе не Лирочке… Не настолько же она была «повреждена в уме», чтобы забыть имя той, кому писала.
С этими мыслями я пришел в музей. С ними и вышел.
Не скажу, что мое появление обрадовало Сикорского, впрочем, я давно привык к тому, что встречи со мной далеко не у всех вызывают оживление на лицах и желание похлопать меня по спине, произнося при этом что-нибудь вроде: «Привет, старик, где тебя столько времени черти носили?» У каждой профессии своя специфика. Моя тоже имеет некоторые особенности. И хоть я не люблю щеголять словами «гражданин», «дознание», «подпишите показания», тем не менее мне иногда кажется, что собеседник, прежде чем начать разговор, тщательно проверяет, все ли пуговицы его костюма застегнуты.
Вот и на этот раз. Мне показалось, что, увидев меня, Сикорский как бы подтянулся, собрался внутренне. Но, может быть, мне это только показалось…
Он протянул руку и, посмеиваясь, сказал:
– Зачастили вы к нам…
Мы стояли перед картиной, изображавшей сцену искушения. Змей, похожий на пожарный шланг, протягивал Еве яблочко. Бородатый бог бродил вдали. Ева опасливо косилась на старика, но желание вкусить от неизведанного было сильнее страха. Рука тянулась к плоду, который змей держал в зубах.
– Не так уж чтобы очень, – сказал я. – Инвентаризацию провели?
– Все в ажуре. Да иначе и быть не могло.
Он посмотрел на меня осуждающе, словно подозревал в том, что я думал иначе.
– Маленькое дельце, Максим Петрович, – сказал я. – Что вы делаете с письмами?
– С какими письмами?
– Которые получаете.
– Очень странный вопрос. Читаю, вероятно. А что вы делаете с письмами?
– Тоже читаю. Но я говорю не о личных письмах.
– Не понимаю.
– Я хотел бы получить представление о порядке прохождения почты в музее. В каждом учреждении существует установленный порядок движения корреспонденции. Вот пришел почтальон… Теперь понимаете?
Он посмотрел на меня, как двоечник на доску, на которой написано уравнение с тремя неизвестными. Потом перевел взгляд на Еву.
– «Вот пришел почтальон», – повторил он мою фразу. – Да, я вас слушаю.