Но, может, и не произнесла бы она заветных слов. Это сейчас мне кажется, что стоял я рядом с разгадкой. А тогда…

Тогда я просто дожидался Казакова. Мне хотелось взглянуть на него. Посмотреть на выражение его лица… Прикинуть, способен ли он бегать в ночное время по умеренно пересеченной местности…

Мне показалось, что он способен. А выражение лица… Что ж, оно мне ни о чем не сказало…

Сначала на его лице было написано негодование. Он догадался, кто я такой. Он швырнул палку в угол, шариком прокатился по комнате и закричал:

– Что, телеграмма? «Да, сэр, я все это сделал. Вот я и ответил».

Из какой пьесы он выдернул «сэра», мне было неведомо. О телеграмме я его не спрашивал. Поэтому и изумился неожиданному признанию. Старик, до сих пор отрицавший причастность к телеграмме, вдруг заявил о своем авторстве, да еще с какой-то торжественностью. Было чему удивиться. Ведь я впервые встретился с Казаковым и еще ничего не знал о его привычке ставить все с ног на голову. Впрочем, удивление не помешало мне поинтересоваться, из какого источника сведения о смерти Астахова поступили в распоряжение Федора Васильевича в тот самый день, когда случилось это прискорбное происшествие. Федор Васильевич моментально прекратил кружение по комнате и грозно спросил:

– Что?

– В телеграмме говорилось, что Астахов умер, – сказал я. – Откуда это стало вам известно?

– Что? Откуда? Послушай, Томочка, он спрашивает – откуда? Он ничего не понимает, каково, а?

И Федор Казаков снова начал бегать по комнате и кричать, что мы надоели ему с этой проклятой телеграммой, надоели, надоели, надоели… Надоели, как…

Тут он споткнулся, не найдя подходящего сравнения, приостановился и буркнул:

– Вот так.

Слова Фальстафа. Шекспир. Виндзорские насмешницы.

– А как все-таки? – поинтересовался я. – Посылали вы дочери телеграмму или нет?

Упоминание о дочери подействовало на него, как красная тряпка на быка. Казаков простер длань и продекламировал:

– Моя дочь?… Каково, а?… Преступница!.. Моя дочь – преступница! Ты слышишь, Томочка? Почему ты молчишь, как Валаамова ослица?…

Томочка молча смотрела в потолок, всем своим видом показывая, что ей крайне нежелательно уподобляться Валаамовой ослице. Ей, видимо, было известно, что любая попытка внедриться в монолог мужа, прервать его обречена на провал. И она благоразумно не вмешивалась в разговор, который, впрочем, и разговором нельзя было назвать, потому что Казаков не давал мне и слова сказать, а когда я все-таки умудрялся вставлять реплику или вопрос, то в ответ получал лишь пренебрежительный взгляд. Казаков вскрикивал: «Ты слышишь, Томочка?» – и все начиналось снова: беготня, шум, мелодекламация. Я ушел от Казаковых, не выяснив и сотой доли того, что хотел узнать, ушел с чувством, которое, может быть, и нельзя было назвать подозрением, но уверенность в том, что от меня хотели скрыть нечто важное, такая уверенность у меня появилась. Так я и доложил Лаврухину, едва переступив порог его кабинета.

Лаврухин примерял новые очки. Оправа была позолочена, стекла соединялись не только обычной дужкой, но и какой-то странной перекладиной.

– Как вторая ручка у чайника, – заметил Лаврухин, трогая пальцем перекладину. – Но красиво. Ты не находишь?

– В ней нет целесообразности, – сказал я, усаживаясь. Мне было жарко, воротничок рубашки лип к шее, и вообще после разговора с Казаковым я чувствовал себя идиотом.

– А может, мы ее просто не замечаем? – предположил он задумчиво. – Ну-ка повтори, что там тебе старик нажужжал.

Я повторил.

– Да, – проворчал Лаврухин. – Значит, мы по-прежнему не знаем, почему дочь ушла из семьи, почему разбежалась с мужем… Придется, видно, тащить сюда доцента Наумова. Кстати, и о коллекции княгининой потолкуем. Я вот все думаю, чего ради Сикорский заговорил с тобой об этой княгине…

– Не он со мной, а я с ним заговорил о княгине. Ну и к тому же ему очень не хотелось говорить о Лире Федоровне. А меня, как понимаете, воспоминания детства одолели, старичка Бакуева вспомнил. Ну и пошло слово за слово.

– Выходит, ты его спровоцировал?

– Можно и так сказать… Но учтите, выложил он, в общем, то, что мы уже знали. И после того, как я ему кое-что выдал из нашего запаса для затравки.

– Да-а-а, забавное дельце. – Лаврухин снял очки, положил их перед собой, полюбовался и снова нацепил на нос. – Весьма. С одной стороны, мелодрама сплошная – разводы, любовь неразделенная, то да сё… С другой – убийство, бегство и даже слежка. Ну зачем, окажи на милость, следить-то за тобой, Зыкин? Кино какое-то, честное слово.

– Скрытая целесообразность, – хмыкнул я. – Вторая ручка у чайника.

Лаврухин промолчал. Я подумал и решил, что будет совсем неплохо, если я поделюсь с ним кое-какими мыслями по поводу этой самой слежки. Мне пришлось углубиться в историю вопроса, вспомнить свой давний разговор с Петей Саватеевым, когда он допытывался, почему все-таки меня не отправили на тот свет вместе с Витей. Он искал смысла, но мне тогда Петины рассуждения казались чересчур отвлеченными, несерьезными и даже чуть-чуть глуповатыми. А сейчас я был почти уверен, что он попал в самую точку.

– Это как же? – спросил Лаврухин.

– Очень просто, – сказал я и объяснил, что если бы меня убили тогда, то о существовании альбома знал бы только господь-бог. А поскольку Лаврухин является атеистом, то он этого свидетеля на допрос не потащил бы. И призрак альбома не фигурировал бы сейчас в качестве наводящей детали в этом, как только что выразился уважаемый Павел Иванович, забавном дельце. Нашел бы он в кармане у Вити золотую бляшку, и пошло бы следствие…

– В общем, не знаю, куда бы оно пошло, – сказал я. – А бляшку эту, между прочим, мог и убийца всунуть Вите в карман.

– Ну, это еще не факт, – сказал Лаврухин. – Это еще доказать надо. Но мысль у тебя любопытная.

– На авторство не претендую, – сказал я скромно. – Идея целиком Пети Саватеева.

– Значит, ты считаешь, что убийце помешали, – произнес Лаврухин задумчиво. – У меня тоже мелькало что-то такое, но в связи с Цыбиной. А она в этот вариант не влезает.